Дитрих Гюнстлинг – Пляски (страница 13)
Комаршевского взяли под руку и подвели прямо к главе. После того, как Сидор Елисеевич встал перед людьми, большинство притихло. И даже сам Коляда недоуменно ждал, когда сторож соберется и заговорит. Только Жоржо никак не унимался и, увидев, что все притихли, скинул с себя пиджак и взревел:
– Так что же, сторож, говори!
Сидор Елисеевич загрустил и жалобно оглядел толпу. Нутром чуял, что попадет ему за это, и никто не будет разбираться, виноват в этом простой кладбищенский сторож или нет. Прямиком на расправу его поведут, это уж точно. Еще масло в огонь подливала неприятная ухмылка Жоржо, который будучи простым мужиком, чувствовал за собой силу и настоящую бунтовскую народную власть.
– Ну, так что, сторож?
– Отвечай! Правда пропадают кресты или все брехня это? – Коляда все сильнее злился и вытягивал губы вперед, – так лгут люди?!
– Не лгут, правда это, – Сидор Елисеевич задрожал.
– Ты расскажи, в чем дело!
– Ладно. Хотите – верьте, хотите – нет, а работа здесь не из легких. Вы здесь орете во все горло, а никто же из вас, мужики, здесь не захотел работать. Сколько кладбище без сторожа пустовало? Забыли, как все отказывались, нет? Так вот, не надо на меня так смотреть. Я недавно здесь, но скажу прямо, не по нраву мне. Будто все кажется, что не один я по ночам, вроде как приходит кто-то, но никак доказать это не могу. Бывает, сижу у себя в сарае и вдруг, словно плетью кто, гулко так: фить-фить. Выглядываю – никого. Думаю, спрятался, иду искать, по целому часу обхожу все кусты и все без толку. А как захожу обратно в сарай, за окном снова: фить-фить. И так до рассвета. Как солнце поднимется, иду осматривать кладбище, ничего не нахожу. Думаете, с ума схожу, на такой работе двинуться можно? Поначалу тоже так думал. Так пришли через какое-то время парни и порассказали мне, что так, мол, и так, кресты у меня воруют. Да по ночам прямо на середину улицы ставят и уходят, а потом эти двое их сюда приносят и ставят обратно.
– Какие парни?
– Да вон те двое, вон, с учебником каким-то стоят. Однажды ночью пришли, думал, вот они хулиганы, схватился с ними, но куда мне старому – отдубасили так, что до обеда хромал ходил. Так вот про воровство крестов они лучше знают, даже какие-то планы строили, схемы рисовали.
– Кто, – Коляда втянул губы, – Матвеев?
Он это сказал так, будто это Маркел с Сенькой воровали кресты.
– А ну, давай сюда.
Маркел, не решаясь идти первым, вытолкнул вперед Сеньку. Совсем распоясавшийся Жоржо переключился на парней и стал баламутить мужиков.
– А чего, мужики, прячут от нас правду, эка еще не то услышим!
И тут же получил хороший подзатыльник от Коляды, приуныл, сразу куда-то пропала вся прыть, даже отошел вглубь толпы.
– Нечего саботажничать, без тебя разберемся. А вы, давай.
Муха черканул в конторской книге и замер.
– Ну, чего стоите, сопли пускаете, едрыть мля. Давайте-ка начистоту, чего тут у нас такое, что прямо все затряслись. Даже мужичье, вроде крепкое и будто большое, а и то глазками крутит. Во, гляди Налейкин, видал, как трясутся. Да честно, и я сам начал побаиваться, так что давайте.
Трудно было Маркелу все объяснять. Путаться он не путался, а вот от того, что все стало известно, было жалко и обидно. Хотелось все сохранить в тайне, а потом, когда все утрясется, вот тогда бы и протокольчик на стол главы и на общесельском собрании: мол, было, но работали день и ночь и нашли. Пришлось Маркелу все им рассказать: и про то, как шестнадцатого мая нашли крест Фокса, затем Бендяева, потом и остальных. И про то, как ночами смывали все следы и неслись на кладбище. Там-то и помяли бока Комаршевскому. Все рассказывал. И по ходу рассказа все больше жалел, но делать было нечего. Муха не успевал записывать и иногда своим глухим от хрипоты голосом перебивал его, глава на Муху цыкал и, оборачиваясь ко всем, срывал: пусть закончит. Маркел затихал, потом снова говорил. А собралось народу тьма. Вытягивали через плечи передних головы, подставляли уши, чтоб уловить каждое слово и всячески старались соблюдать тишину. А чуть что, шипели в сторону, как змеи. После рассказа наступила такая тишина, что слышно было, как скрипит под ногами очередного гонца в деревню земля за сотню метров. Здесь уж страх пробрал по самые пятки. Поодаль стоявшие бабы даже захлюпали носами, одна-другая даже заныли. Все осунулись, побледнели. Бабы одна за другой завыли все громче, но приглушенно, все же ночь была. Коляда стоял хмурый, будто выжидал, что еще расскажет Маркел, потом круто прошел в сторону и остановился прямо перед бабами.
– Чего стоите, сопли пускаете? Тьфу-тьфу, разбудите кого. Так что, кончай это дело.
Бабы с трудом захлебнули слезы и продолжили как-то про себя. Коляда прошел обратно, выпучив губы как для поцелуя, ехидно и зло оглядел толпу, покряхтев, присмотрелся к задним рядам. А там ни одного шумка, ни звука. Да кто бы хоть зашушукал.
– А чего, мужики? – Коляда сбавил свой голос и нахрапился, – страшненько стало, эка, видь, какие страсти, это ж не один и не два креста, а целых… сколько всего вышло? – Коляда посмотрел на Маркела.
– Одиннадцать, пока.
– Я тебе дам «пока»! Одиннадцать, товарищи. А что это означает? Заговор!
Бабы ахнули и вновь взялись за свое.
– Замолчать! Так я спрашиваю вас, маслянихинцы, чего притихли?
Кто-то в толпе не выдержал и кинул:
– Да будто и сам не понял.
– Что, эй?! Кто это там? А, ну давай, выходи, нечего за спинами орать.
С задних рядов пошел шорох, прозвучал отборный мат и вперед вылетел с помощью толпы Жоржо. Весь бледный.
– Жоржо, красавец, кто ж пять минут назад орал на сторожа, колесил здесь грудью? Ну-ка, еще раз отфразируй громко, что там промямлил.
Жоржо замялся. Уныло оглядел Маркела, будто хотел ему вдарить, затем поднял брови.
– Будто сам не знаешь, Сидор Евстафьевич, отчего молчок тянется. Говорим же, нечисть у нас прижилась, вон чего вытворяет!
– Так значит? Понятно. Если все сказал, то иди, прячься обратно за спины, а я обращусь к другим. Так вот, товарищи, мы все узнали в чем дело, и теперь пришло время обговорить это.
Слева, тоже сзади, протянулся отклик.
– Так говорите же, тоже, как Жоржо, мыслите или серьезней будете?
Кто был за Жоржа, кто против, говорили то там, то здесь, словно эхо перекатывалось: прав он, нет, не прав. Бабы заскулили. А народу было тьма, человек с двести, и такой гул поднялся. Коляда вновь отчего-то зло посмотрел на Маркела и этому обрадовался Комаршевский, чувствуя, что не ему нынче битым быть. Но рано обрадовался, глава кинул взгляд и на него. Гул неожиданно стих под чьи-то хлопки. Снова бабы убрали все в себя и стали посматривать, кто решился выйти к главе. Околюб, сутулясь и опираясь на лыжную палку, пробрался вперед и подошел не к главе, а стал вбок.
– Я всех вас знаю с тех самых пор, как за печку на четвереньках лазили. И Якова помню, как он боярышник у меня рвал, и Семена, который тонул в семь лет, еле выловили из воды. С тех пор и заикается. Да много вас, не тыща, конечно, но и не десяток. Все мы здешние. Я в молодости за три дня мог все озеро обезрыбить, мешками таскал рыбу, а нынче вот, только мешок и могу поднять.
– По сути говори, Околюб, – вздыбился Коляда.
– А ты меня не торопи.
– Да, не торопи его!
– Пусть говорит.
– Околюб – свояк!
Коляде не понравилась эта расхлябанность толпы, почти наглость.
– И все у нас хорошо. Если погорит кто – заново отстроим, вон, лесу сколько кругом. И конюшню отстроим заново.
– Да!
– Землю пашем как быки – вместе в обод впрягаемся. А чуть что, у кого не так что идет, мимо не проходим. Так что все у нас не дурно, не так?
– Все верно говоришь!
– Давай режь, Околюб!
– Так, так, как и положено.
– Вот и оно, мужики. А посмотрите-ка налево, чего видите, а направо, чего там? Здесь же батьки с маманями лежат, тетки да дядьки и у каждого здесь своя оградка.
– Верно, там, за холмом дядька мой Ипполит, лет семь назад на тракторе шибанулся.
– А там, по боку, сестра моя, Любушка, родить-то родила, сама не выжила.
– У всех здесь свое.
– Точно Околюб, у каждого здесь свое.
– Вот и оно, мужики.
Околюб примолк, вынул мешочек, трубочку, наслюнявил пальцы и быстро раскурил. Никто его не посмел поторопить. Даже Сидор Евстафьевич прикусил язык и молча ждал, и у него здесь лежала жена.
– Так вот, что же я скажу вам всем. Может, и не прав буду, а там, если хотите, высказывайте свое. Как бы ни хулили в райцентре нашу деревню, мол, лапу сосем вечно, а ничо не делаем, но все же я горд, что я маслянихинский. И улицы мои родные, и поля, где каждую ямку помню, все же свое. И нет в нашей деревне людей злых, которым напакостить – одна утеха. Хохма нам, если кто с бидоном молока в руке поскользнется, баньку разжарит, а потом голый оттуда утекает, вот эта нам на смех и приятно посмеяться.
– Да, прям, как Христофоря по весне по двору бегал, всю деревню криками собрал. Спина-то не красна еще, а?
Здоровый бугай сбоку насупился, покраснел.
– А ты, Дашка, не трещи, дай человеку закончить. Продолжай, Околюб.
Дарья Ионовна сама раскраснелась от обиды, фыркнула, но не стала вслед цепляться. Околюб продолжал:
– А такие хохмы не по нашу душу. Я думаю так: не может наш человек, земляк, так чудить, не по-человечески это.
– Правда!