Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 88)
Да попробуйте втолковать это Кришану! Послушать его так на белом свете существует только шахта, его шахта разумеется. А надоест ему дразнить меня и мои станки, он принимается за старое: «Руда, железо — всему начало…» — и что-нибудь в таком духе. Ну может ли взрослый человек быть таким упрямым? Пусть он в горной академии испортился, но в высшей-то партшколе ему бы надо поумнеть. Уж самое позднее — как женился, а женился он и впрямь поздно. Да я никак не разберу, стоило ли ему так долго ждать. В мои времена он такой женщины, как Карола, не нашел бы — где уж! — только вот хорошо это или плохо? А может, тут во мне дело? Кому охота в своих старомодных взглядах сознаться, в том, что отстал от жизни. Фридрих, правда, утверждает обратное. Я‑де гожусь для нашего времени куда больше, чем многие из этих молодых вертихвосток, и еще он говорит, что я ему, кажется, нравлюсь. Дважды в год он пожимает мне руку, в день рождения и на 8 Марта, но потом сразу же хватает работу в руки и три дня едва словом со мной перемолвится. Разве это так плохо, что я ему по душе? Карола тоже хвалит меня, ни за что, говорит, не дашь мне моих лет, но не очень я ей и верю, уж слишком бойкая она да веселая. Сомневаюсь, чтобы она пошла на жертву ради Кришана. Не как женщина, не как его жена, такую жертву он вообще бы не принял. Но ведь порой попадаешь в такое положение, не знаю, но разное случается, сам того не хочешь, ну вот, скажем, Фридрих и я и что мы нравимся друг другу. Бог свидетель, в общем-то, я верю в Каролу, да и в Кришана тоже. А вот мучаюсь: уживутся ли друг с другом, больно непоседливы оба. Очень уж бойка эта Карола, ох и бойка! Врывается в комнату, и весь мир точно с ней вместе, кажется, руку протянула всего-то, а ты уж в ее власти. Вот, говорят, из ничего ничего и не будет. В принципе, может, и так, а вот Кришан Каролу буквально из ничего получил, из воздуха, так сказать, эта фотография служит тому доказательством. То был сотый прыжок Каролы — фотограф ее, верно, лежа снимал, — кажется, она летит прямо в руки Кришану. Она и потом прыгала, ни много ни мало, восемьдесят семь раз. А когда я размечталась о внуке, уехала в Ленинград — учиться в университете. Она радовалась белым ночам, Кришан — ее открыткам, а мне оставалось сложа руки ждать, когда в семье появятся дети. Ожидание, известно, мука-мученическая, еще моя мать говорила. Через три года наконец Кришан привез свою ученую Каролу, в семье народу прибавилось, да и на новое прибавление забрезжила надежда.
Будильник нужно подвести, пока завод не кончился. Если в комнате остановились часы, то и время как будто остановилось. Кришан купил будильник в Москве: «Давай, мама, жить по московскому времени, лучше чуть убегать вперед, чем отставать».
«Доведется ли мне повидать Москву?» — думаю я иной раз. Люди все куда-то едут и едут, может, и я съезжу когда-нибудь на Волгу, или на Белое море, или в Латвию? Дурацкие мечты, куда уж мне. Это молодым положено такие вопросы задавать и тем, конечно, кто сам ездит. Картинки — они и есть картинки, хоть техника нам кое-что прямо в дом преподносит, а все равно объездить, да посмотреть, да пощупать, да понять должен человек сам. Карола с неба слетела в наш дом, а куда, в какие страны света разлетятся мои внуки? Поедут учиться, как мать? Может, в Гавану, или на берега Нила, или будут кружить на льдине вокруг Северного полюса? Чего-чего только лет через двадцать-тридцать не будет летать вокруг Земли и звезд? Может, запустят второе Солнце в небо? Ах, какие у меня внуки, я‑то нежданно-негаданно двоих получила, близнецов Катю и Лутца, каждый весит вдвое больше отца в том же возрасте, цветущие малыши.
Поставила ли я тапочки на нижнюю полку в шкафу? Нет, там стоят старые сапоги Кришана — еще с той поры, как он был в рабочей дружине. Ох уж эти сапоги! Мне стало жутко, когда я их увидела, ведь война недавно кончилась. А может, я не хотела понять, что мужчины становятся солдатами и берут в руки винтовку, а не обнимают жен. Невыносимо мне было видеть на нем сапоги. И он это, похоже, чувствовал, но набрался терпения, не стал спорить со мной. Когда же наконец его терпение дало плоды, когда приняла я разумом и сапоги и винтовку? Уж не помню, что вразумило меня, то ли фото сожженных детей на рисовых полях, то ли Фридрих, он сроду не носил мундира, а тут тоже натянул сапоги. А может, сама жизнь подсказала мне, что это и есть счастье — засыпать вечером и просыпаться по утрам на мирной земле, работать и быть счастливой, и что необходимо и разумно — стоять на страже нашей работы и нашего счастья с винтовкой в руке. Счастье узнаешь, когда встретишься с ним лицом к лицу, а горе нужно знать загодя, прежде чем оно вошло в твою жизнь, только так можно от него оборониться. Кришан все это лучше меня знает, кому, как не ему, знать. «У партийного секретаря должно быть сто рук и сто глаз, — говорит Фридрих, — это его призвание. Он должен туда свои силы приложить, — добавляет Фридрих, — где основа человеческого счастья. Ведь счастье преображает человека, а люди — творцы своего счастья и когда-нибудь будут принимать его как само собой разумеющуюся награду». Я знаю, это правда, так и будет, Фридрих так говорит, а уж Кришану я верю во всем. Ну вот, и снова мне вспомнилась история жизни Кришана, правда, добралась я до середины, но я ее без конца вспоминаю. Нынче — иной, чем вчера, а завтра — другой, чем сегодня. Всякий раз, как протираю стекла, я вижу на фотографиях одно и то же лицо, но всякий раз вспоминаю его жизнь по-новому. Я вспоминаю ее такой, как мне хочется, и вправе так поступать. Никто этого права не имеет, кроме меня, это мое преимущество, и никто не может запретить мне это, даже Кришан.
Отнести, что ли, дорожку в сад и там почистить? С тех пор как я ношу очки, всюду в квартире мне видятся грязь и пыль, наваждение какое-то, на старости лет я словно помешалась на уборке. И вовсе не потому, что Кришан обидится. Даже если застанет меня в саду с дорожкой в руках, что же? Он заворочает глазищами, выкинет какое-нибудь коленце, поцелует меня сюда и сюда… Что это никак мотор тарахтит? Машина? А я проболтала все время, только собой занималась! Так и есть, машина! Значит, Кришан не оставил ее в Меркерслейтене, значит, он приехал без Куно, а если пешком не шел, значит, и не устал и не умаялся. Стало быть, приехал один. Или… или вообще не приехал? Да ведь это автомобиль нашей почты, этот желтый попугай! А из него вылезает Антон Гурлевиц, будущий почтовый советник Гурлевиц с двумя звездочками на воротнике. Что у него в руках, телеграмма? Ну да, клочок бумаги, не письмо. Уже тысячу раз так бывало: сообщит, что едет, а через два часа — на попятный, вот ведь моду взял. А может, приедет попозже? Или еще что? Да-да, Гурлевиц, я бегу, бегу, только принеси добрую весточку. Минуточку терпения. Да не трезвонь ты, Гурлевиц, как сумасшедший, ворота ведь не заперты!
Рольф Шнейдер.
Защитительная речь.
Да, конечно, то, что я совершил, должно казаться ужасным. Никто мне не сочувствует, все, на что я могу рассчитывать, — это та бесстрастная вежливость, какую выказывает мне мой тюремный надзиратель. Уже несколько недель он чуть ли не единственный человек, с которым я общаюсь, я вижу его ежедневно, вдыхаю исходящий от него запах свежего ржаного хлеба со смальцем, сдобренным жареным лучком, чуть подсоленным, с перчиком и лавровым листом, — еда, которую он явно предпочитает всем прочим. Я уже привык к его белому пухлому лицу, с удовольствием слушаю тихий, бесцветный голос, каким он сообщает мне всевозможные пустяки, мелкие происшествия из жизни тюрьмы предварительного заключения; при этом он тактично избегает даже малейшего намека на то, почему я нахожусь здесь, под его надзором, но я не заблуждаюсь, он так же осуждает меня, как и все прочие. Вот и сейчас он сидит подле меня, взгляд выцветших карих глаз бездумно устремлен в бесконечность, а язык с легким присвистом выковыривает налипшие между зубами крошки ржаного хлеба со смальцем — теплая волна знакомого гниловатого запаха лезет мне в рот. Я и сейчас охотнее всего слушал бы его голос, но все помещение заполнено пламенной речью моего адвоката. Надзиратель ее не слушает, это не входит в его обязанности.
Мне тоже нелегко следить за речью моего адвоката. Факты, которые он излагает, хорошо мне известны, ибо он говорит о моей собственной персоне, о событиях моей собственной жизни. Даже слушатели — судьи, адвокаты и все судящие — достаточно о них наслышаны за последние дни: при допросе свидетелей, при зачитывании обвинительного акта, и в искусно построенных фразах моего защитника им трудно найти что-нибудь новенькое. Время от времени я напрасно пытаюсь прочитать на обращенных ко мне лицах действие его пламенных формулировок. Меня не удивляет, что я не обнаруживаю ровно ничего.
И пока мой защитник говорит (а говорит он весьма пространно), я воображаю некий умудренный жизнью трибунал, коему отдано на рассмотрение мое дело. Я ведь не киногерой какой-нибудь, мужественный и жестокий красавец, способный всколыхнуть тайные вожделения всех женщин в зале, я и не затравленное чудовище, убийца-святоша из книг Достоевского. Внешность у меня скорее заурядная, мне под тридцать лет, лицо бритое, тучноватое, дряблое телосложение, как у всякого, кто ежедневно протирает конторское кресло. В общем, весьма схож с большинством сидящих в зале мужчин; пожелай они разобраться в моем деле, им пришлось бы признать, что и они могли бы совершить нечто подобное, а вот этого они как раз и не желают.