реклама
Бургер менюБургер меню

Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 86)

18

Слепой поворачивает голову в сторону сына, на мальчика смотрят мертвые, неподвижные глаза.

— Арабский нож я дарю тебе. Я все дарю тебе.

Но сын не благодарит, он лишь испуганно смотрит на отца. С каждой секундой молчание становится все мучительнее.

Наконец мать, придя в себя, встает, кладет руку на плечо сына и просит:

— Сбегай в село, принеси пива или вина.

Мальчик кивает, берет деньги, и дверь за ним захлопывается. Женщина остается наедине со своим бывшим мужем, ничто уже не связывает ее с ним.

— Напрасно ты отослала мальчишку, — говорит слепой.

— Так надо. Я хочу спросить тебя…

— Меня не о чем спрашивать. А этот пьяница еще ответит мне за свою болтовню. Я постою за свою честь. Уж я разыщу тех, кто предал меня, пожалуй, я и сейчас знаю, кто на меня донес: это немецкие красные, их я ненавижу больше всего. Это они выгнали меня из дому, они превратили меня в калеку.

Он вскакивает, устремляется к женщине, но по дороге наталкивается на чемодан. Губы его дрожат, дергаются веки его мертвых глаз.

— Не так я представлял себе свое возвращение, — жалуется он. — У меня нет никого, кроме вас. А мальчишка ведь он же наш сын.

Женщина судорожно глотает подступивший к горлу комок, но тут же снова берет себя в руки.

— Это не твой сын. Несколько минут назад я поняла, что воспитала его совсем иначе. У него не может быть такого отца, как ты. Пока мальчик не вернулся, забирай свои вещи, свой нож и уходи.

— Послушай. — Он в нерешительности стоит перед женщиной. — Думаешь, я все это делал охотно?

— Ты это делал. Сколько же всего крестьян вы убили?

— Сколько? — Он пытается увильнуть от ответа, но она настойчиво повторяет свой вопрос. — Да, пожалуй, немало! — Лицо его снова ожесточается. — Не я тебя, так ты меня — таков закон жизни!

— Нет, не таков!.. — Женщина вдруг бледнеет и отворачивается. — Ты убийца! Ты убил моего мужа!

Мальчик открывает дверь. Он не пошел в село, а остался у двери и все слышал. Он решительно стаскивает с себя коричневый костюм в светлую полоску.

В ту же ночь он отвел слепого в Ферхфельде, не обменявшись с ним за всю дорогу ни словом. Под утро он вернулся. В лучах восходящего солнца справа и слева от дороги вихрем вздымался песок. Снова танки были здесь, снова маршировали солдаты, а на горизонте виднелись силуэты пушек. Казалось, будто у этой самой реки не было кровавой развязки войны — повсюду слышался лязг гусениц, тарахтение моторов, раздавались резкие выкрики команд и пулеметы отбивали ритм. Только берег совсем осиротел: Эльба теперь пограничная река, а там, на другом берегу, лежала незнакомая Йоргу Доббертину страна…

Скоро в суде будет слушаться дело. Обвиняются те, кто убийцу посмел назвать убийцей. Пожилой сердитый судья, знакомясь с материалами, неожиданно обнаружил там свое имя. Право же, он лично никогда бы не стал ворошить прошлое. Однако история эта получила слишком широкую огласку, и виновные в конце концов должны быть найдены. Искать их надо среди тех, кто предал эту историю огласке. В числе обвиняемых четырнадцатилетний мальчик, сын вернувшегося домой легионера. Мальчика этого довольно часто видят в обществе человека, который в округе слывет за красного.

Мартин Фиртль.

Песочные часы.

(Перевод Г. Гаева)[12]

Когда забот у тебя полно и за все душа болит, время летит, дни, недели, месяцы так и бегут, не замечаешь прибавила ли, убавила ли в весе, много ли седины в волосах, но вдруг — стоп! — спохватишься: что, опять пришла весна? Опять наступило лето? А я все жду и жду и утешаю себя: надо быть наготове, все лучшее еще впереди. Что бы на тебя ни обрушилось, жди счастья, радости и неожиданностей. Не будь наивной, в жизни сотни концов и начал, они другой раз сплетутся и такой клубок завяжут, что диву даешься. Но радостей в нашей жизни больше, и пережить немало доводится, не спорю, но радостей — больше всего. И я твержу себе: если уж ты, голубушка, дотянула до шестидесяти четырех, не дай застать себя врасплох, тогда сердце, как счастье привалит, и не разорвется. Но нагрянет нечаянная радость, и меня всю перевернет, себя не помню от счастья, сожму руками голову и чувствую, как кровь в самой крошечной жилке бьется. И держу в руках заказное письмо или телеграмму от него, и забываю, где я и что вокруг, и только, дура старая, спрашиваю себя: что это наша почта стала такой расторопной?

Вот и нынче пришла от него телеграмма, от телеграммы я всполошилась, и что ж — снова заломило в костях. Каких-нибудь два часа, разве их хватит, чтоб приготовиться к его приезду? Два? Что я толкую о двух часах, всего-то полтора, час с небольшим. А ключ в фартуке? Нет. Ах, да. Где же? Когда я привыкну наконец к этим нежданным посланиям? Все валится из рук, все как есть, а я стою и стою в его комнате как неприкаянная и не знаю, с чего начать. Дважды в неделю — вечером, после работы, — я прохожусь здесь тряпкой и веником и болтаю с ним, как прежде, бывало, только про себя. Тряпка и веник в руках, но с чего начать? Всякий раз, как я прибираюсь в его мансарде, меня одолевают одни и те же мысли.

В четырнадцать он сам соорудил себе эту комнатушку. От лампы на потолке до циновки на полу, все сделано его руками, каждый гвоздь заработал честным трудом, каждую карту на стене, каждую планку. Не всегда я при том была, но знаю: стащить он ничего не стащил. И зачем бы, после войны вокруг всякая всячина валялась без присмотра, без хозяина. А в его руках всякий обломок превращался в чистое золото. Вот эту проволоку он покрутил разок-другой в руках — и готова стойка для пробирок. Я уж не раз пожалела — с такой-то фантазией ему бы на рояле играть. Или хотя бы на флейте. А куда он приложил свой талант? Вытачивал бесшумные собачьи свистки вот на этом верстаке и за каждый приносил домой буханку хлеба. А что верстак возле постели, где это видано, скажите на милость? Сон и работа в свое удовольствие в одном углу! Но я ничего не стала менять в его комнате, даже вонючую бунзеновскую горелку не выкинула.

И все же поднимусь в мансарду, и опять она какая-то новая, а другой раз — будто Кришан вчера только уехал. И каждая вещь на месте, хотя уехал-то он давно. Но историю своей жизни он мне оставил.

Да вовсе она не такая, как ты рассказываешь, утверждает Кришан. Послушать его, так он знает ее лучше меня. «Да-да, мама, вот так обстоят дела, — говорит он, а сам лукаво посмеивается. — Одним глазом гляди назад, а другая — вперед. А еще лучше — смотри вперед в полтора глаза. И вообще выше голову, надо разом и наш мир и наше время взглядом окидывать и не хныкать, от счастья еще никто не умирал». Вот так скажет, а потом чмокнет меня сюда и сюда, хитрец. Не может без фокусов. Сорок лет за плечами, первый секретарь парткома, пора вроде бы и бросить озорничать. В двадцать лет я на это сквозь пальцы смотрела, тогда он нескладный был такой, узкоплечий. Да и в двадцать пять не возмужал еще. Может, мы навсегда остаемся немножко детьми?

Торшер, пожалуй, сразу же задвину в дальний угол. Тем, где он сейчас стоит, Кришан станет потрошить свой портфель, вытряхивать из него все подряд: мыло, полотенце, философский журнал, пять-шесть номеров «Горизонта», смятый иллюстрированный журнал, а иной раз даже стихи. Да еще какие! Одни разрублены в лапшу, другие перемешаны в винегрет, а на вкус попробуешь — ни горечи прошлого, ни аромата наших дней, не стихи — трава. Кришану же все приходится переваривать. А началось это три года назад. Приехал к нему поэт — написать кантату о Кришановом руднике. Пришлось сыну, кроме документов и протоколов, читать еще и стихи. Я в то время гостила у него, была в отпуске. Поэт каждый вечер торчал у Кришана, а потом еще и композитор приехал и профсоюзные работники, даже шахтеры заглядывали. Только директор присылал научного сотрудника. И так каждый божий день. Иной раз казалось: вот-вот полезут друг на дружку с кулаками. Оказывается, нет, просто у них мужской спор разгорелся, и горе мне, попробуй я их удерживать. И уж совсем беда, когда они принимались разучивать кантату и композитор их то и дело прерывал, учил, где там у него пиццикато. А стихи были совсем простыми, мелодия сама рождалась из слов, и я не раз, заслушавшись, забывала поставить чайник. Ром они доливали сами, меня к этому делу не подпускали. И весь сыр-бор ради двух-трех стишков. Кто бы мог подумать?

Ну вот, потом Кришан женился, поздно, очень поздно, да все-таки собрался, сделал милость, а свадебной фотографии так и не было. Вот ведь чудило — взял такси, усадил в него невесту и отправились куда глаза глядят, а где бензин кончился, там и расписались. При этаком озорстве откуда уж свадебной фотографии взяться? Подметай не подметай в комнате, прибирай не прибирай, а без портрета новобрачных стена голая и неуютная, никаких воспоминаний об этом счастливом дне. «Может, воспоминания нынче не в моде?» — спрашиваю я себя. Так ведь без них не обойтись, не прожить, а без добрых — и подавно. Да разве мне бы дотянуть без них до шестидесяти четырех?

А вот на этой карточке Кришану семь, его сфотографировали в день рождения — за два дня до начала войны! Мы с ним уехали тогда погостить к моей сестре Катарине в Тюрингию, на солнышко да на воздух. На редкость теплый август выдался в тех местах, дни — один к одному, по ночам дождь, спали мы в боковушке, окна круглые сутки настежь, лес — сразу за домом. Как-то утром Кришан, а он всегда был первым на ногах да и сейчас рано встает, нашел в качалке у рукомойника мертвую белку. Бросился ко мне: «Мама! Проснись! Погляди-ка, мертвая белочка!» — Голос дрожит, сам белый как мел. «Вот уж нашла место умирать», — подумала я и тут увидела пустую, в клочья разодранную коробку из-под драже с коньяком. Поднесла белку к уху — так и есть. Она даже похрапывала. «Да она пьяная», — сказала я Кришану. «Пьяная?» — недоверчиво переспросил он. И тут мы как расхохочемся. Кришан обнял меня и давай кричать: «Ура! Она пьяная!» Казалось, земля кружится у нас под ногами, до того нам было хорошо. И тут в комнату вошла Катарина. Помню только ее глаза и черные тени под ними. Катарина сказала: «Война».