Дитер Нолль – Киппенберг (страница 96)
И я вспомнил, как однажды навестил свою жену на курорте в Бад-Эльстере и ждал ее в переполненной столовой санатория для научных работников, пока Шарлотта отдыхала, подчиняясь санаторному режиму. Вежливо поздоровавшись и пробормотав только свою фамилию, я уселся за стол. Когда сидевшее за ним общество оправилось от потрясения, я стал для них пустым местом, превратился в ничто, они смотрели сквозь меня, давая мне понять, что я должен стыдиться или поражаться, присутствуя при застольном разговоре таких людей. Пожалуйста, господин старший медицинский советник, конечно, господин главный советник, вы тоже, госпожа камерная певица? Как вы сказали, господин главный врач? Я думаю, господин директор… И, когда к столу подошла официантка, они принялись бросать в мою сторону такие красноречивые взгляды, что девушка наконец сказала: «Здесь сидеть нельзя, тут все места заняты!» «Понимаю, извините, сейчас ухожу, — ответил я, — позвольте мне подождать у входа жену, она дочь лауреата Национальной премии, профессора, доктора медицинских наук доктора хонорис кауза Ланквица…» «О, простите. Значит, ваша супруга?..» «Доктор биологических наук Киппенберг», — представился я, и мне было позволено остаться за столом. Никто из сидевших не смутился, никто не понял, что оказался в глупом положении, напротив, на меня посматривали с мягким укором: почему ты сразу не сказал, кто ты и чего достиг, почему молчал, что многого добился и кое-кем являешься, ведь мы подумали, что ты неизвестно кто, может, чей-то шофер…
Но теперь я был не в Бад-Эльстере, а за тридевять земель, где человеком считался каждый, кто как следует вкалывает. И руки парней, сидевших рядом со мной и передававших друг другу стеклянный сапог, были тяжелые руки, быть может, рабочих в лесничестве… Я прислушался. На дальнем конце кто-то затянул песню, все подхватили, и компания, в которой я сидел, тоже. Скоро пел весь зал. Это не было залихватски пьяное «Давайте, ребята, еще по одной!» или блаженное «Как уютно нам сидится», что поют обычно уже с остекленевшими глазами, то был импровизированный хор на четыре голоса. Песня словно бы родилась сама собой, она шла из сердца этих по природе своей музыкальных и любящих петь людей. И для жителей здешних мест это, по-видимому, было естественно. Я чувствовал себя хорошо в тот вечер, но это не значило, что я полностью с ними слился, нет, у меня не было иллюзий: патриархальное содружество с сапогом по кругу было мне, конечно, симпатичнее, чем тот курортный паноптикум в Бад-Эльстере, но ни то ни другое, наверное, не было прообразом единения людей в будущем.
Не привлекая к себе внимания, я расплатился, выставил, как это полагалось, сапог пива на всю компанию и почти незаметно удалился под общее пение, кивая тому, чей взгляд случайно на мне задерживался.
Я лег спать рано, как и собирался. Когда я сказал доктору Папсту, что хочу выспаться, и, к огорчению хозяина, не пробыл и десяти минут в его маленьком одноквартирном доме, это не было предлогом, чтобы поскорей уехать: я снова был загружен разного рода информацией, которую мне необходимо было как можно лучше запомнить и в тишине переработать. Кроме того, поездка из Берлина, за тридевять земель отняла у меня шесть с половиной часов. Сначала я ехал довольно быстро по очищенной от снега автостраде. Но за Лейпцигом, примерно на высоте Наумбурга, пошел противный мокрый снег, мне пришлось снизить скорость и просто плестись. Чем выше мы поднимались, тем ниже падала температура. Посыпался мягкий сухой снежок, ехать по такому снегу стало гораздо приятнее. Но снегопад усилился, подул ветер, начиная от Пёснека, шоссе было уже сплошь занесено снегом, и мне пришлось тащиться за грузовиком, с которого лопатами сбрасывали на дорогу песок. Выше, в горах, с наступлением темноты снегопад прекратился. Но по петляющей обледенелой и заснеженной горной дороге, в которой машины проделали глубокие колеи, я снова ехал очень медленно. И хотя до гостиницы оставалось километров десять, добирался я целых полчаса.
Я лежал в темноте, напряжение спало, но заснуть никак не мог. Типичное, хорошо мне знакомое стрессовое состояние после шестичасовой езды. Я знал: чтобы заснуть, надо сейчас погрузиться в приятное, полное разных мыслей полузабытье. И вот все закружилось: Берлин, пятница, полдень, улица в центре, знак, что стоянка запрещена, и именно тут Ева. У ее ног старая сумка. Давай, быстро! Если появится полицейский, прокола не миновать, сумку на заднее сиденье, закрывай дверцу, поехали.
Ева объясняет Киппенбергу, как ехать, и он, не задавая лишних вопросов, едет. Где чертежи? Папка под вещевым ящиком. Она раскрывает ее, и Киппенберг, лавируя в потоке машин, только изредка косится в сторону Евы. Похоже, она разбирается в этом деле, потому что, когда они останавливаются перед красным кирпичным зданием профессиональной школы, Ева спрашивает: «А это что должно значить? Диаметр? Смахивает на скрипичный ключ!» Она исправляет несколько небрежно изображенных значков. Потом пересчитывает чертежи и на минуту задумывается: «К понедельнику? Двести марок!» «Согласен, — отвечает он. — Только не подведите!» Ева исчезает минут на десять. Наконец она появляется, и можно отправляться.
Автострада. Он усаживается поудобнее, расстегивает пиджак, верхние пуговицы шерстяной рубашки. Ева снова сидит на переднем сиденье в углу, не сводя с него глаз. Киппенберг не может все время поворачиваться к ней, это слишком рискованно, но он старается смотреть на нее в зеркальце.
Она спрашивает, что он собирается делать там, в горах. Киппенберг произносит общую фразу о трудной задаче для производства.
— Ты здорово умеешь отделываться пустыми словами, — говорит Ева.
— Ничего подобного, — возражает Киппенберг. Но она права. Поэтому он добавляет: — Это такая сложная задача, что я пока еще толком не знаю, как за нее взяться.
— Если человек не знает, как ему за что-нибудь взяться, — говорит она, — это обычно значит, ему мешает что-то личное.
— С чего ты взяла… — Киппенберг смущен. — Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что ты паришь отнюдь не так высоко, как тебе бы хотелось, — отвечает она.
— Потому что с людьми иногда дьявольски трудно, — отвечает Киппенберг, и эта отговорка помогает ему преодолеть смущение.
Она ведь не знает, в каком разладе с самим собой живет он уже давно, в последнее время ощущая этот разлад все более остро. Она может подразумевать только то беспокойство, которое сама привнесла в его прежде безмятежную душевную жизнь. А кто парит выше, надо ли это выяснять?
А может быть, надо. Ибо едва он произносит: «Если тебе хочется, можешь обо мне порассуждать», — как она спрашивает: «А где мы остановимся и когда поедем обратно?» Он встречается в зеркальце с нею взглядом и понимает: Ева хочет сейчас знать, готов ли он вместе с ней отдаться чувству, нет, иллюзии, которая сильнее всех доводов рассудка.
— Когда мы вернемся — завтра или в воскресенье вечером, этого я еще не знаю, — отвечает он. — А где мы остановимся…
На ее лице появляется какое-то новое, незнакомое выражение, но мозг Киппенберга тут же идентифицирует это выражение, которое действует так возбуждающе. Оно было зафиксировано еще в понедельник на стоянке у вокзала Фридрихштрассе и, видимо, никогда не сотрется. Молчание. Затем Киппенберг говорит осторожно:
— У меня поблизости заказан номер в гостинице. А тебя доктор Папст где-нибудь разместит. — Он говорит нарочито небрежным тоном: — Не знаю где, но, надеюсь, койка в общежитии тебя устроит?
Бросив осторожный взгляд в зеркальце, он видит ее наморщенный лоб, брови упрямо сдвинуты. Но голос спокойный:
— Почему ты от меня отгораживаешься? Почему замыкаешься в себе?
Чертовски трудно разыгрывать перед ней взрослого! Кстати, это верно: он отгораживается от нее, хоть и начинает постепенно понимать, что́ люди могут значить друг для друга, если не замыкаются в себе. Но ведь в том-то и дело: он не хочет, чтобы она слишком много для него значила. Поэтому и отгораживается.
— И пусть мне трижды хочется, чтобы это произошло, и пусть я тебе трижды в этом признаюсь, ничего не произойдет, если только в этом не будет внутренней необходимости, — отвечает Киппенберг.
— Тот, кто говорит, что никогда не был захвачен чувством, должен не говорить о внутренней необходимости, а благодарить судьбу, что она предоставляет ему такой шанс, — отвечает Ева.
Если она рассуждает с такой уверенностью, значит, должна быть готова выслушать в ответ правду.
— До сих пор я использовал в жизни каждый шанс, — произносит Киппенберг холодно. — И не дать захватить себя чувству еще не значит не быть способным на чувство.
Прежде чем сказать что-то, она долго думает над его словами:
— Наверное, это надо понимать как ответ на вопрос, который я задала в понедельник вечером.
— Приблизительно, — уточняет Киппенберг. — В грубом приближении. Прежде я думал, что жизнь моя устроена оптимально, что может служить моделью для мужчин моего типа. Я думал также, что люблю свою жену. Но мне все время что-то мешало, я не знал, что именно, только сейчас, кажется, начинаю догадываться. И если я сумею понять себя, в этом будет твоя заслуга и оправдание той уверенности, с которой ты предлагаешь мне себя в качестве шанса. — Снова взгляд в зеркальце. — Я вижу, — продолжает Киппенберг, — ты имела в виду другое. Поэтому скажу откровенно, не покрывая наши отношения дымкой сложных чувств, безумных мечтаний, чего-то нереального и неповторимого. Мы оба должны понимать, что они так же, как и у других, мотивированы определенными желаниями. Ты думаешь, я не хочу с тобой спать? До того, как ты появилась, я ни разу и не помышлял о том, чтобы развлечься с кем-нибудь из институтских лаборанток, которые мне постоянно строят глазки, ведь вопрос, что помогает или вредит моему продвижению, всегда был фундаментом моей образцовой морали. Сегодня я уже не стал бы выставлять себя в качестве образца высокой морали, и это тоже твоя заслуга; то есть я хочу сказать, я воспринял нашу встречу как шанс, как возможность выяснить, что в основе моей системы нравственных ценностей лежит индивидуалистическое стремление к собственной выгоде. И если я окончательно потерял душевное равновесие, то это еще отнюдь не причина впадать в другую крайность и воспользоваться тобой, как бутылкой водки. Мы еще посмотрим, захочешь ли ты служить мне средством к достижению цели.