Дитер Нолль – Киппенберг (страница 97)
Она снова долго думает.
— Ты ведь для меня тоже средство к достижению цели, — прерывает молчание она. — И все-таки в моих чувствах к тебе я не преследую никакой цели. И эти чувства вовсе не средство. Они просто есть, я хочу их испытать, и, если это будет угодно твоему божеству — внутренней необходимости, испытать до конца. — И очень серьезно заключает: — Такие чувства редки.
Теперь настает очередь Киппенберга надолго замолчать. Ведь у нее уже были до этого любовные истории, о которых она сказала:
— Возможно, — произносит Киппенберг, — со мной происходит то же, что и с тобой. И у меня не раз возникало ощущение собственной холодности и опустошенности, только я не мог понять, откуда оно. Никто не учил меня открывать в этом мире еще и мир чувств. Я отгораживаюсь от тебя не только потому, что знаю, как не романтичны мотивы нашего поведения, но и потому, что мы оба можем разбудить друг в друге дремлющие чувства.
— Да, это так, — соглашается она, — я понимаю тебя! Ты отгораживаешься только потому, что боишься собственного чувства.
— Вовсе нет, — возражает он. — Но захочешь ли ты пробудить во мне чувство, которое будет принадлежать тебе лишь на краткий миг?
И тогда она спрашивает:
— Если бы тебе приходилось выбирать между несбыточной мечтой и мигом реального счастья, разве тебе трудно было бы решиться?
— Действительно, — говорит Киппенберг, — я никогда не был мечтателем!
— А я слишком долго, — отвечает Ева, — я всегда фантазировала. И если мое поведение и в самом деле мотивировано некими желаниями, то у них долгая предыстория.
— Давай, начинай, — говорит Киппенберг, — я пойму!
И Ева взывает к его воображению. Ведь вся история разыгрывается в знакомой ему обстановке. Пусть представит себе ученого, год рождения двадцать пятый, мог бы, скажем, заведовать отделением в какой-нибудь клинике, во всяком случае, занимает ответственный пост. Жена моложе его и когда-то тоже работала, но с тех пор прошло много лет. После того, как у нее родилась дочь, она сидит дома.
Большая, на целый этаж, квартира в Берлине. В ней растет дочка, оберегаемая, даже охраняемая матерью, растет в замкнутом мирке, который ей кажется совершенным, где все вертится вокруг отца, хотя в детстве она видит его не часто: он много работает. Утром рано уходит из дому, а вечером, когда возвращается, девочка уже в постели. Она слышит, как он приходит, слышит раздраженный голос, который звучит громко и сердито. Иногда до нее доносится даже крик. Мать запугана, в абсолютном подчинении у мужа, и это неизбежно передается дочери. В доме царит атмосфера страха, желания угодить отцу и боязни вызвать его неудовольствие. Потому что его капризная воля — закон. Отец — высший авторитет, ему нельзя перечить, он далек, но вездесущ, его гнев или милость непредсказуемы, апеллировать не к кому. И все это разыгрывается в пятидесятые годы двадцатого века, когда в стране закладывается фундамент социалистического общества.
Воскресные дни дочь проводит вблизи отца. Он, обычно внушающий трепет, выказывает сдержанное благоволение, которое, однако, легко утратить. В эти дни, нарядив дочку, как куклу, семейство отправляется гулять или выезжает на машине за город. К кофе приходят гости, или они сами наносят визит знакомым, где ни в коем случае нельзя крошить пирог, класть локти на стол и вмешиваться в разговор; нужно сидеть тихо и ждать разрешения встать из-за стола. И, проводя все время в кругу взрослых, девочка учится мечтать наяву, живет в неясном предчувствии чего-то, пока эти предчувствия не превращаются в ожидание кого-то.
Пока девочка мала, она немного получает радости от этих воскресений, но еще меньше, когда становится школьницей, потому что каждое воскресенье начинается с требования: покажи дневник! Это можно было бы принять за заботу, от этого была бы польза, если бы не постоянное насилие и принуждение. Каждая тетрадь проверяется с невероятной педантичностью. Кляксы у всех бывают. Нет, такой грязи в тетрадках у прилежных детей, которые хотят чего-то в жизни достигнуть, не бывает! Чистописание в школах отменено, но дома отец его снова вводит. Отличные оценки поощряются тремя марками в копилку, которой, конечно, девочка не может распоряжаться (однажды она слышит слово «приданое»), хорошие — одной маркой, но тройки вызывают уже раздраженную нотацию: разве ты не понимаешь, о чем идет речь? Ты что, не хочешь получить аттестат? Я тебя спрашиваю: хочешь ты или нет? Дочка хочет, может ли быть иначе, если этого хочет отец.
До школы для нее не существовало абсолютно ничего, кроме домашнего мира. Ей никогда не разрешали без присмотра играть с другими детьми, избави ее боже испачкаться, делая песочные куличики. Только в школе она соприкоснулась с миром других детей. Девочка видит, что бывают и другие отцы. Роланд, например, вместе со своим отцом мастерит великолепных бумажных змеев, они запускают их по воскресеньям, а Катин отец читает ей вслух «Тысячу и одну ночь» и даже «Эмиля и сыщиков». Габи сунула своему отцу за ворот кусочек льда из холодильника, и все чуть не померли со смеху. Такое даже представить себе невозможно. Правда, в школе почти никого так модно не одевают, и почти никто не меняет чуть ли не каждый день платья, и, конечно же, никто, кроме нее, не ездит в летние каникулы на Черное море. И все-таки, когда начинается новый учебный год, всякие интересные истории рассказывают другие. Ей рассказывать нечего. Самолет и отель, море и переполненный пляж — все это декорации, на фоне которых отец, проводя свой отпуск в Констанце, Варне, Бургасе среди других богов — докторов, профессоров, директоров, — желает, чтобы с ним вместе были соответствующе одетые жена и дочь. Это очень далеко от той, иной жизни, о которой наяву грезит подрастающая дочь.
Противоречия между школой и домом повергают девочку на некоторое время в смятение. Так бывает со многими. Пока человек не приобретает своего собственного опыта, все очень сложно. И вот один тягостный эпизод: учительница спрашивает детей, точки или черточки изображены на часах, которые показывают время по телевизору. Девочка поднимает руку, она точно знает, что на часах черточки, почему она должна это скрывать? Потом на родительском собрании учительница отводит ее отца в сторону. На следующее утро дочка получает нагоняй: зачем ей понадобилось болтать в школе о том, что дома один раз в виде исключения смотрели западную программу. Девочка в ужасе. Возникает первая трещина, которая ужо больше не сомкнется. И если авторитет отца когда-нибудь пошатнется, то тут и надо будет искать истоки. Но пока еще этот авторитет непоколебим. Отец учит дочь жизненной мудрости: не выбалтывай все первому встречному! Умный человек помалкивает и остается при своем мнении! Моя хата с краю, я ничего не знаю! Каждый сам о себе заботится! Ты должна чего-то добиться в жизни, ведь и при социализме ничего даром не дается! Эти речи в соединении с живым примером отца должны оказать на дочь свое влияние. И хотя она читает гораздо больше своих сверстников, потому что много времени проводит одна, и, может быть, больше думает, чем другие, это вряд ли что-нибудь изменит в ее судьбе. И все-таки выходит иначе.
Лет в десять или одиннадцать она впервые слышит в разговоре родителей одно имя. Его произносит отец еще более раздраженным тоном, чем обычно. Речь идет о молодом коллеге, вызывающем у отца неприязненное чувство. Этот тип, которого пестует шеф, просто какой-то вундеркинд! Кто знает, что у него на уме и что он еще натворит! У отца начинается период желудочных колик на нервной почве и приступов мигрени. И однажды вечером она слышит: шеф взял его в институт! И на условиях, скажу я тебе… Сию минуту марш в свою комнату, прикатывают ей, но она стоит в коридоре, и не надо даже подслушивать у двери, потому что отец переходит на крик: «Он оставит нас без куска хлеба, если ему удастся протащить свои идеи! Тут бьешься годами, для чего я столько возился со стариком? Я тебя спрашиваю, для чего? И никакой благодарности. Появляется неизвестно откуда такой тип…» Это не просто обычная вспышка, которая скоро погаснет. От дочери не может ускользнуть, что отец выбит из колеи. Он теперь раньше приходит с работы, словно она стала ему в тягость. Прежде он почти не рассказывал дома об институтских делах, а с тех пор как этот новенький, этот выскочка, там орудует, нарушает равновесие, занимается бессмысленной ломкой, строит из себя бог знает кого и, конечно, спит и видит, как бы занять тепленькое местечко рядом со стариком, отцовская работа становится каждый вечер темой полных горечи монологов. Дочку уже больше не отсылают. Она слышит эти речи и все больше ими пропитывается.
В годы между одиннадцатью и тринадцатью в ней многое начинает меняться, но физически она созревает поздно — и в четырнадцать, пятнадцать, на югендвайе[3] она еще не оформившаяся, угловатая. Но именно тогда в ней происходит перелом, хотя внешне ее жизнь не меняется. Растет внутреннее напряжение, созревает готовность отринуть привычную жизнь, все прежние ценности — так сбрасывают ставшее узким платье. Если сейчас вдруг кто-нибудь появится и подтолкнет, ее понесет в другую сторону, все равно в какую, только бы прочь от проверенного и испытанного! А если не будет такого толчка, этот кризис минует, и все старое и привычное утвердится в ней окончательно. И она останется такой, как есть, навсегда. Но кризис ее не минует. Вновь и вновь пищей для ее живой и богатой фантазии служит образ этого неизвестного, совершенно чужого человека, который представляется ей каким-то чудовищем. Он постоянно привлекает напряженное внимание подрастающей девочки. Она боится и ненавидит этого выскочку, который держит за горло ее отца. Но и ненависть и страх чужды ее натуре, и к ним очень скоро примешивается дразнящее любопытство. Казалось бы, непоколебимый авторитет отца в действительности уже давно подорван новой школьной жизнью, точно так же ненависть к этому неведомому выскочке очень хрупка, только сама она, девочка, этого пока не знает. Кстати, со временем выясняется, что он вовсе не метит ни на чей пост. Он ведет себя в институте так, что отец получает повышение сразу же после того, как бывший заместитель шефа отбыл на Запад в грузовом контейнере. Новенький, как выяснилось, ничем не лучше других, и чувство меры у него есть.