Диника Деми – Мирослава (страница 3)
– Не сделки творить, а договор искать! – строго ответил волхв. – Они – часть земли сей. Их гнев – наш голод. Их милость – наша сытость. Мирослава – единственная, кто может донести до них нашу просьбу, а их волю – до нас. Она – живой мост. И по этому мосту должно прийти не проклятие, а спасение.
Волхв положил руку на плечо девочки. Она была тяжелой, как камень.
– Иди, Мирослава. Иди на зов. Не бойся. Род за спиной твоей стоит. И предки с небес глядят. Иди к дальнему болоту, где собирается вся нечисть на шабаш. Спроси у кикимор… что им нужно, чтобы отвести свою хворь от наших полей? Какую цену мы должны заплатить за мир?
Мирослава глядела на темнеющий вдали край болота. Оно манило и пугало, шептало и хранило молчание. Она чувствовала, как внутри нее шевелятся обе ее сути – и светлая журавлиная, и темная кикимор. Впервые ее дар, ее проклятие и ее спасение, требовали от нее не просто видений, а действия. Первого шага по тому самому мосту, о котором говорил волхв в ночь ее рождения.
И она, глубоко вздохнув, почувствовав дым, кровь и болотную сырость, кивнула.
– Пойду.
Плач Малуши был тихим, но таким горьким, будто она провожала дочь не в болото, а в погребальный костер.
– Не пущу я тебя, дитятко, одну в эту пасть кромешную! Лучше мне самой…
Мирослава обняла ее, чувствуя, как трясутся старческие плечи. В ее голосе, однако, не было детской дрожи. В нем звучала та самая третья нить – ее собственная воля.
– Не плачь, матушка. Не в пасть я иду, а на переговоры. Меня журавлиный дед стережет, а домовой – в спину дышит. Да и… матушка родная там, в Нави. Не даст в обиду.
Она сказала это с такой уверенностью, что Малуша лишь всхлипнула и сунула ей в узелок краюху хлеба, круто посоленную, и пучок зверобоя. – От лихого…
Переступив околицу, Мирослава оглянулась лишь раз. Селение казалось игрушечным, затянутым дымной пеленой. А впереди лежал Лес.
Сначала тропа была знакомой, ясной. Но с каждым шагом свет мерк. Солнце пробивалось сквозь свод крон редкими, пыльными столбами. Воздух густел, наполняясь запахом хвои, прелых листьев и трухлявой древесины. Ветви будто тянулись к ней, цепляясь за платье.
Внезапно тропа перед ней
– Хозяин! – громко сказала она, не сбивая шага. – Не время для игр! Иду по делу рода, по слову волхва. Не преграждай путь, а направь!
Шепот прошел по листве: «Умна…». И тропа выпрямилась, опять верно направила. Это было первое испытание – не силой, а правом. Она доказала, что не заблудившийся ребенок, а посланник.
Лес сгустился в настоящую чащобу. Свет почти не проникал. Здесь она встретила первых духов. В сумерках между стволами мелькали Болотняки – бесформенные комья тины с горящими угольками глаз. Они хлюпали под ногами и тянули к ней скользкие лапы, нашептывая тягучими голосами:
– Останься… с нами… хорошо в трясине… прохладно…
Запах стоял тяжелый, гнилостный. Воздух холодел. Мирослава шла, не глядя на них, сжимая в кармане зверобой.
– Не для вас я пришла. С дороги.
Она не убежала, не закричала. Она проявила смелость. И болотняки, пошипев, отстали.
Потом из-за поваленного бурей древа на нее уставился Лесовик – низкий, корявый, с кожей, как кора, и пустыми глазницами, полными мха. Он был грозой охотников.
– Человечья косточка… зачем в моих владеньях? – проскрипел Лесовик.
– Иду к Сестрам Болотным на дальнее болото, – ответила Мирослава, глядя ему в пустые глазницы. – Не твоя добыча я.
Лесовик понюхал воздух.
– Пахнешь… и смертью, и жизнью. Диково… Ступай. Пока я добр.
Местность начала меняться. Земля под ногами стала зыбкой, мягкой. Появился мох, сплошным бархатным ковром. Деревья стали корявыми, низкими, обвешанными седыми мхами, как бородами. Воздух наполнился влажным, сладковатым и горьким одновременно духом багульника, болотной мяты и разложения. Таким ароматом пахла только Навь.
И тут лес расступился, открыв поляну. Но не живую. Это было Белое Болото – место, где под тонким слоем мха и воды лежала глина, выбеленная до костяного цвета. Стоящие на нем редкие, чахлые березки казались призраками. Тишина была абсолютной, давящей.
И в этом безмолвии Мирославе явилось видение.
Она увидела себя маленькой, на руках у Малуши, а на краю болота стояла молодая женщина с лицом, как у нее в отражении воды – Любава. Мать смотрела на нее с бездонной печалью и любовью. Это не была кикимора, не дух. Перед ней стояла ее
– Матушка… – прошептала Мирослава, и ком встал в горле.
Видение кивнуло, и из его глаз покатились слезы, но они были черными, как болотная вода. Потом оно указало рукой вглубь топи и растаяло.
Это было последнее, самое жестокое испытание – памятью и любовью. Ее тянуло побежать за призраком, упасть на колени и рыдать. Но она помнила завет волхва. Она должна была идти вперед, к тем, кто взял душу ее матушки.
За белым болотом начиналось само Царство. Вода стала черной, как чернила. Кривые ольхи склонились над гладью, будто заглядывая в свое отражение. Кусты сплетались в непролазные стены. В воздухе зазвучали странные звуки – то ли тихий смех, то ли всхлипы, то ли стук, будто кто-то бил по глиняному горшку. Через сучья деревьев, она видела очертания похожего на жилище, а сердце подсказывало, что дошла, до нужного места.
И вот, наконец, она вышла на островок посреди трясины. На бугорке, поросшей багровыми ягодами клюквы, сидели кикиморы. За ними высится большая кочка поросшая мхом и невысоким кустарником.
Их было три. Не уродливые бабки из страшных сказок, а существа с лицами вечно юными, но глазами – старыми, как сама трясина. Волосы их, цвета тины и болотных огней, спускались до земли, спутанные с корнями и стеблями. Одна плела из осоки невидимую сеть, вторая тихо напевала, смотря в черную воду, а третья, самая старшая, уставилась на Мирославу взглядом, в котором не было ни злобы, ни доброты, лишь холодное, древнее любопытство.
– Ну что, должница наша пришла? – произнесла та, что пела, и голос ее был похож на шелест камыша. – Пришла отдавать, что должна?
Мирослава, сердце которой колотилось, как птица в клетке, сделала шаг вперед. Ее путь через чащу закалил ее. Она выпрямилась и посмотрела в те самые глаза, что видели, как рождались и умирали тысячелетья.
– Я пришла не отдавать долг, – сказала она, и голос ее не дрогнул. – Я пришла говорить о цене за мир.
5
Три сестры-кикиморы сидели, не двигались. Их кожа отливала влажным блеском болотных камней, а волосы, спутанные с осокой, шевелились сами по себе, будто живые змеи. Старшая, та, что смотрела на Мирославу, подняла руку с длинными, гибкими, как корни, пальцами.
– Ну что, долговая наша пришла? – ее голос был скрипучим, как ветер в сухом тростнике. – Пришла отрабатывать?
Мирослава, чувствуя, как колени подкашиваются от страха и тяжкой энергии этого места, сделала шаг вперед. Внутри нее встрепенулась журавлиная гордость, не позволяя упасть духом. И повторила уже громче.
– Я пришла не отрабатывать, – сказала она, и голос ее прозвучал сочнее, но твердо. – Я пришла говорить. Род мой в опасности. Волхв послал меня спросить: какую цену вы хотите за мир?
Вторая кикимора, та, что плела почти невидимую сеть, фыркнула. Звук был похож на лопнувший пузырь в грязи.
– Мир? – прошипела она. – А кому он нужен, этот мир? Нам, что ли? Нам бы свою обиду загладить!
Третья, певунья, подхватила, и в ее голосе зазвенели самые ядовитые нотки:
– Ой, бедные людишки! Пожар у них! А у нас, свое горе! Брата, Овинника-гнетуна, на нас натравили! Осерчал он на нас, старый дурень, чуть не спалил наши владения дымом с печным угаром!
Старшая кикимора кивнула, и в ее глазах-омутах вспыхнули зеленоватые огоньки обиды.
– Было это на Овинника день, как вы, люди, хлеб обмолотили да в закрома убрали. – Она говорила протяжно, будто тянула из трясины давнюю повесть. – Празднуете вы, овин разжигаете впервые, чтоб Овинник-дедушка не серчал, спать ложился до весны сытый да довольный. А дым от того овина – первый, жирный, плотный – по ветру к нам летит. Лакомство – это наше, почтение!
Она смолкла, и лицо ее исказилось гримасой.
– Но в этот раз… в этот раз дым был с примесью! Пахло горелым хлебным зерном да злобой человеческой! Мы, как почуяли, возмутились! Подняли крик, завыли, засвистели, чтоб тот дым отогнать от наших границ!
Певунья, вся передернувшись, заломила руки.
– А Овинник-то, старый чурбан, подумал, что это мы на его владения, на его драгоценный овин с дымом посягаем! Выхватил братец из-под заслона горящее горно – да как метнет им в нашу сторону! Искры по болоту, как ядовитые светляки, рассыпались! Чуть не вспыхнула сухая осока! Еле-еле мы огонь забили, илом да холодной водой!
– Он нас обидел! – выдохнула старшая, и ее неподвижное тело вдруг содрогнулось. – Свой, дух хозяйский! Из-за вашей людской сварливости и нерадения! Пока он извинения не принесет, о каком мире может идти речь? Мы свою боль на ваши поля выплеснем! На каждую борозду тоски наведем! Чтоб хлеб ваш горчил, как обида болотных кикимор!
Они уставились на Мирославу – три пары глаз, полихромных, как масляная пленка на болотной воде. В их взгляде была не просто злоба. Была глубокая, столетняя обида духов, чей тонкий этикет был нарушен.