Дина Рубина – Мальчики (страница 32)
К тому времени он уже знал город, как проводник караванов знает не опознаваемый обычным человеческим глазом путь в барханах. И разве этот саманный кишечник вонючих, закрученных узлами махаллинских протоков… – разве то не был путь в барханах азиатских будней военных лет?
Слепая глинобитная тропинка; вдруг – дверь в стене, дубовая, выбеленная временем; в ней – резная чугунная бляха с кольцом-стучалкой, хотя странно: кто там услышит, ведь за дверью обычно следует
…Вот подросток выбегает за ворота, бежит к школьному приятелю за учебником физики – их на весь класс штук пять. Тут главное под ноги смотреть: в дерьмо не вляпаться, на скорпиона не наступить, на помоях не поскользнуться. А зимой эти помои ещё и обледенели! Так что на минареты, на бирюзовую кайму куполов пусть кто другой пялится.
Понизу под куполами – никакого блеска, всё – желтоватое марево. Это вам не Самарканд, куда однажды Ицик с отцом и дядей Пашей добирались на грузовике через Гиждуван, Каттакурган и Вабкент. Полдня ехали за «часовым чемоданчиком». Известный одесский режиссёр там, в Самарканде, помер, тоже из «выковыренных» – то ли знакомый, то ли старый друг родителей Сергея Арнольдовича. Тот и навёл на возможный навар, на некое часовое хозяйство, которое вдова хотела бы продать, но колебалась, боясь продешевить или стать жертвой какого-нибудь душегуба.
Отец подхватился – он всегда допускал вероятность «удивительного случая». Опытный коллекционер, слишком хорошо знал, как оно бывает, когда удача вдруг достаёт карту из рукава. Договорился с дядей Пашей, тот раздобыл в мастерских древний грузовичок, и в воскресенье на рассвете они тронулись за возможным сокровищем…
…А вдова напрасно боялась продешевить: ничего стоящего в этом самом чемоданчике, похожем на акушерский саквояж, не обнаружилось, кроме пары неплохих карманных часов: одни швейцарские, призовые, марки Qualite Boutte. На верхней крышке – штампованные штуцеры на мишени и надпись по кругу «ЗА ОТЛИЧНУЮ СТРѢЛЬБУ». Не серебро, медно-никелевый сплав. Хорошие часы, но таких отцу и в Бухаре приносили немало.
А вот другие – серебряные, старые, год примерно 1890, оригинальный Мозер на двадцати рубиновых камнях… Красавцы-часы: корпус чернёный, воронёные стрелки, римский циферблат и стекло родное: прозрачный кварц. И завода хватает часов на 30–35… «Только почистить деликатно, и пойдут как ласточки», – сказал отец.
Всё остальное в том самом чемоданчике, несмотря на позолоту и медь, на бронзового стрельца, украсившего заурядный кабинетный экземпляр, – не стоило такого изнурительного пути, тем более что призовыми швейцарскими, «ЗА ОТЛИЧНУЮ СТРѢЛЬБУ», отец потом расплатился с дядей Пашей за поездку.
Впрочем, сама режиссёрская вдова оказалась дамой приветливой и щедрой. Угостила их вкуснейшим киселём из свёклы: густым, дрожащим, как желе, кисловато-сладким, очень вкусным! И страшно радовалась деньга́м, которые показались ей большими. Робко спросила:
– Абрам Исакович, а вам разве этак выгодно?
Отец улыбнулся и ладонью накрыл её морщинистую изящную ручку с
– Изольда Яновна, – сказал мягко, – вы обо мне не волнуйтесь, я старый мошенник. Я этот чемоданчик буду по частям продавать и всё равно на нём выгадаю.
И оба рассмеялись. А Ицик с наслаждением выхлебал вторую пиалу свекольного киселя.
Летними вечерами в знойном воздухе невидимой сетью колышется лягушачий зуммер, назойливо ввинчиваясь в уши. На балханах гудят-варят-жарят керосинки и примусы, ссорятся, перекрикивая друг друга, хозяйки, и задышливый крик ишачьего племени дрожит над сараями.
С апреля по октябрь дети из всех домов спали вповалку на дворовом айване. Квадратный деревянный помост устилали курпачами – тонкими стёгаными одеялами, духовитыми от сонных испарений, пропитанными солнцем и запахами трав. Айван служил общей спальней, игровой площадкой, форумом, трибуной сказителя, – ибо с наступлением ночи, едва звёзды, пышные, как хризантемы, расцветали на чернозёме неба, кто-то из ребят непременно начинал рассказывать «стра-ашную историю»:
– Одна старуха жарила и продавала ну о-о-о-очень вкусные котлетки. Жила в старом кривом сарае на опушке тё-о-омного густого леса. Туда любили ходить по ягоды и по грибы городские дети…
В травянистых бережках хауза пузырями вздувалось и опадало кваканье лягушек. Мушкет, коричневый терьер с белыми ушами, всеобщий дворовый дружок, столовавшийся под каждой балханой, запрыгивал на помост и, по-хозяйски переступая через замерших от страха малышей, валился рядом с особенно жалобно скулящим и принимался вылизывать нос, лоб, зажмуренные от страха глаза… Златка была его любимицей.
– …И всё время там пропадали дети. То девочка, то мальчик. Как пропадёт ребёнок, глядь – наутро старуха выносит на рынок целый таз горячих, пышных котлеток, ой, и вку-у-усных…
– Так, всё, хэрэ говна-пирога на палочке! – взрывался Генка, хотя, согласно фольклору городской толкучки и рейдам местной милиции, подобные страшные сказки были не вовсе ерундой. – Тут у меня некоторые граждане ночью обоссутся от страха. Потом три дня одеяла сушить… Мушкет! Песня!
Садился, доставал из кармана расчёску с протянутой меж зубьями папиросной бумагой и принимался выдувать свой знаменитый «музыкальный пердёж» – натужные тоскливые звуки, которым Мушкет подвывал точно в тон, вытягивая морду к небу, полному сияющих и крупных, как орехи, звёзд…
На рассвете по стриженым макушкам, рядком торчащим из-под курпачей, проносился ветерок. Затем в кронах деревьев вспыхивала скандальная перебранка афганских скворцов по имени майна. Крупные, с голубя величиной, с ярко-жёлтыми лапами и клювом, они кричали пронзительными голосами, выметая дремоту со спящего двора. Все просыпались, потягивались, тянули из-под одеял кулаки, затевали утренние тычки и драки, бежали вперегонки к дворовой уборной, чтобы возглавить длинную утреннюю очередь…
Это было братство южного военного детства, пусть и далёкого от самих боёв. Но война дотягивалась до детских тел и душ своим огненным языком, нещадно палила летом, выстуживала нутро зимой и изнуряла постоянным голодом, выгрызая бедные кишки, слипшиеся от вечного недоедания.