18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 39)

18

Она-то и попросила «вольняшку»-доктора дать телеграмму своей кузине Бетти, из которой та выяснила, что муж её Моисей жив, с чем и стала собираться в дорогу. Далее сведения туманно расплываются, являя какие-то загадочные мизансцены при вечернем, а то и ночном освещении. То, что Мусу Бакшеева Верочка возродила к жизни, подкормила, встряхнула – это понятно, а вот каким преступным путём и в виде какого трупа удалось его выкупить и вывести (или вынести?) за ворота лагеря – тем самым увенчав победой последний побег легендарного беглеца, – так и повисло в воздухе, и ни за какие коврижки Зови-меня-Гинзбург не отзывался на въедливые вопросы.

Интересно, кого он – в наши-то дни – боялся подставить!

Потом уже, после реабилитации, ему присылали какие-то медали – как и положено человеку его возраста. Он отрывал их от планки и бросал в алюминиевую проржавелую банку. Вообще, был жутким мизантропом: совсем уже в старости месяцами жил на даче, что на станции Дунай, целыми днями сидя в душегрейке и по старой советской привычке слушая вражьи голоса: «Голос Америки», Би-би-си, «Немецкую волну». После каждого репортажа говорил удовлетворённо: «Пусть гои горят в аду». Между прочим, в старости оставался абсолютно здоров, но выглядел абсолютно чокнутым; даже близкие родственники – брат Лазарь, сын, невестка и внук – считали его неуправляемым и опасным.

На даче у него на столе всегда лежал топор. В огороде росла грядка с маками (невестка Рива любила красные цветочки), и потому ночами время от времени туда наведывались соседские парни. Однажды ночью, услышав на огороде какую-то возню, Зови-меня-Гинзбург, прихватив топор, вышел к гостям. Внук его Горик, в то время двенадцатилетний призёр физических олимпиад города Ленинграда, мирно спавший до сей минуты, был разбужен воплями, стонами и визгом за окнами. «Я лежал и трясся, – рассказывал он Стаху лет двадцать спустя, – ко всему готовый, понимаешь? Совершенно ко всему. Но минуты через три дед вернулся, положил топор на стол – не окровавленный, это я с облегчением отметил, видимо, бил топорищем по затылкам, – сел и продолжал слушать «голоса». Я приподнял голову с подушки и робко спросил: «Кто там был?» Дед, не оборачиваясь, легко ответил: «Ерунда, гопота балует, спи… Пусть гои горят в аду».

Свою военную историю Зови-меня-Гинзбург рассказывал Стаху по-своему: скачками, отрывистым рявканьем, скрипучим кашлем, харканьем… сплошными недоговорками… Почему вообще въехал в тему? От ошеломления: буквально онемел, узнав, что Стах не только знаком с Верой Самойловной Бадаат, но и, можно сказать, вырос под её чутким приглядом.

– Хватит вопросов, колючка в жопе, – наконец буркнул Зови-меня-Гинзбург.

– Ладно, – согласился Стах, нехотя закрывая тетрадь. – Последний – можно?

– Ха.

– Что за пищеблок номер два?

– А, ну это – херня, – с облегчением отозвался Зови-меня-Гинзбург, – это просто. Фабрика-кухня, слыхал такое? Исторический факт. Первая была – на Невской заставе…

– Пищеблок номер два?

– Ну… Бетти там технологом работала. Начало тридцатых, карточная система… нормальной еды – днём с огнём. Точно как сейчас… Что жрали тогда! Как китайцы – ВСЁ. Бетти придумывала полуфабрикаты из… ты не поверишь…

– …птичьего говна?

– Вроде того: одуванчики, соя… иногда мясо – тюленье. Ну и тюльку шарашила в разной кондиции. Тюльку и хамсу.

Он пожевал принесённое Стахом из булочной «арахисовое кольцо», выждал ещё минут пять, будто вслушивался – в ощущения или воспоминания. И сказал:

– Знаешь, было вкусно…

Глава 5

Разлив

Обычная коммуналка была, в Питере таких – тысячи, и описаны все сотни раз и в разных жанрах: трагедиях, драмах, романтических и лирических пьесах, особенно в советских комедиях, хотя, казалось бы, ничего забавного жизнь в стадном загоне навеять не может. Обстановочку тоже особо не разнообразишь: коридоры и комнаты оклеены засаленными обоями неопределённого цвета, зато ванная и уборная раз и навсегда исполнены в классическом тёмно-зелёном. В уборной на стенке – четыре штырька для бумаги, у каждого – свой. Стах переехал и вбил пятый, во избежание недоразумений.

В ванной всё по-спартански: газовая колонка и две полочки для мелочей. Все соседи – хорошие, но дешёвый шампунь, как и в общежитии, хранится в комнатах, чтоб чужие не попользовались. Сама ванна, священный общественный сосуд, потрясает воображение: вся в чёрных пятнах и натёках ржавчины, ибо пережила революцию и Гражданскую войну, НЭП и гордые пятилетки, блокаду… и вновь пятилетки. Идут неторопливые разговоры о складчине и замене; кое-где уже в домах люди так и делают, но для этого нужны государственный замах и нешуточная отвага.

Ну, и запах… – вот бы что тут сменить. Сорвать со стен старые тряпки, под которыми на полуметровых гвоздях развешаны лысоватые лисьи шубы и довоенные драповые пальто. Выкинуть с антресолей перевязанные пачки старых газет. Выбросить, наконец, галоши и ботики времён борьбы с космополитизмом – словом, выкорчевать корень этого застойного, с пыльной нотой дешёвой бумаги запаха преющих тряпок и едкого старья.

Едой, кстати, не пахло – кухня находилась в самом конце коридора, в дальнем углу: старая плита, раковина с отбитой эмалью, в которую с пушечным грохотом бьёт струя из крана… Обедали в комнатах, унося кастрюли с супами и сковородки с котлетами каждый в свою нору. Комнаты – вот где пахло едой. Тем более и холодильники уже держали каждый у себя, и тумбочку с непременным электрическим чайником на ней – технический прогресс, хочешь не хочешь, проникал в неизбывно затянувшееся коммунальное бытие.

Но главное, что изменилось в судьбе Стаха, в самом градусе жизни: ежеминутная возможность услышать Дылду. Телефон в квартире! Он стоял на облезлой колченогой тумбочке, ровно посередине длинного общего коридора, чтоб каждому бежать примерно одинаково. Тумбочка шаталась, аппарат кренился и съезжал в минуты бурных дебатов или пылких скандалов, иногда падал, и тогда от него откалывались и крошились под ногами кусочки типа окаменелой глины. И вечно вокруг на полу валялись обрывки бумаги с чьими-то телефонами и адресами, и вечно кто-то замусоленным огрызком карандаша записывал что-то на обоях, и тогда неприятная старуха Ксения Филипповна кричала на кухне, что она, как ответственная по квартире, вообще кое-кому запретит пользование телефоном, раз обои портют.

Стах же всем сердцем благословлял эту коричневую тупую коробку с липкой трубкой, противно пахнущей смесью нагретого железа, старого пластика, перхоти и пота (и вечно в дырочках застревали ошмётки, вылетевшие из чьих-то гнилых зубов). Чёрный пластиковый шнур перетёрся лет восемь назад, и Зови-меня-Гинзбург обмотал его синей изолентой. Шнур был довольно длинен, метра полтора, так что счастливчик Понурин, инженер-электронщик лет пятидесяти, который жил «коло тумбочки», мог утащить телефон в своё холостяцкое логово, сесть на пол, прижавшись спиной к закрытой двери, и говорить в относительном уединении. Правда, Ксения Филипповна, ответственная по квартире, возмущалась, когда телефон сбегал с поста, объясняла, что «шнур перетрётся». Завидовала и бесилась.

Но – это был Великий Прорыв на воссоединение! Драгоценное чудо под тусклой бульбой настенной лампочки. Космическая труба, на выходе которой бился и дрожал любимый голос, любимый выдох, пульсация сердца в любимой груди (левой, с крошечным горчичным зёрнышком возле розового глазка).

Свет в коридоре – «уютный», то есть ублюдочный, поэтому кажется, что и голос твой звучит приглушённо. Но это иллюзия. После начального полушёпота – всхлипа, когда там, далеко, в доме на улице Киселёва она снимает трубку и, слегка запыхавшись (сбегала по лестнице), спрашивает: «Ты?!» – его голос пробует звук, перебирает струны… готовится рассесться. Всё нутро разогревается и млеет, истекая неосуществимым желанием воплотить – сию же минуту! – её далёкий голос в тело: лицо, волосы, плечи… (он слабел, когда в мыслях спускался ниже); могучим усилием воображения выудить Дылду из потной коричневой трубки, прижать к себе, долбануть пустой трубкой о стену и не позволить вернуться в мерзкую лягушачью шкурку!!! Всё нутро его кипит, возмущаясь необитаемой пропастью между ними, бездонной дырой в сколько-то там сотен километров. Голос отвердевает и рвётся пронзить расстояние…

– Почему ты кричишь? – интересуется Дылда.

– Я – кричу?! – удивляется он. – Я – шепчу! Но судя по тому, что все обитатели квартиры: и Зови-меня-Гинзбург, и противная байковая старуха Ксения Филипповна, и Кулаковы, мать с дочкой-дауном Катюшей, и даже Понурин, который, по его словам, вообще всех в гробу видал и на всех болт забил, – деликатно попрятались по своим комнатам, – он понимает, что всё-таки кричит. Что он уже кричит, наплевав на приличия, задыхаясь, доказывая, что она может, может!.. на три дня!.. ну на два, хорошо, на два – приехать, оставив отца заботам Анны! А что (колотя кулаком по стенке): разве Анна – не дочь, чёрт побери, не такая же дочь, как ты?!

– Не кричи, ради бога, – просит она, и он слышит, вернее чувствует, как Дылда изо всех сил сдерживает слёзы. Вот опять довёл эту невинную душу – эгоист, мерзавец, скот, животное, – посмотри на свои штаны! Господи, ну что делать, когда без неё уже ничего на свете не катит…