18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 40)

18

Он съезжает по стенке на пол, и так сидит, двигая желваками и цедя разумные, по его убеждению, слова.

– Ты не понимаешь, Аристарх! Просто папка, он… никого, кроме меня, не подпускает… И слабеет, слабеет… Ты потерпи… – и умоляюще: – Потерпи! Ты же знаешь, уже недолго… – (Ну вот, добился, что она вслух произнесла, назвала своими словами это горестное ожидание!) – Папка давно не встаёт и почти не ест.

Она торопится опустить трубку, чтобы он не услышал тоненького, безнадёжного и почти беззвучного плача-скулежа, от которого переворачивается душа.

Первым не выдержал Зови-меня-Гинзбург.

Он возник посреди очередного разговора, столбом стоял перед жестикулирующим Стахом, молча ожидая, пока тот выплеснет, вывернет себя наизнанку. После чего отобрал трубку и положил её на рычаг.

– Езжай и женись, – сказал. – Женись на ней. Тебе станет легче.

Стах стоял, привалившись к стене спиной и затылком, раскидав по сторонам кулаки, – как распятый.

– Ей ещё нет восемнадцати, – огрызнулся он мрачно. Вообще, это была тайна. Зови-меня-Гинзбург даже имени Дылды не знал, не должен был знать. Но Стах уже до ручки дошёл, до той черты, когда ты готов не только телефон раздолбать, но и всё, и всех вокруг.

– Она школьница. И у неё умирает отец.

– Ёшь твою в брошь! Бедная девчонка. Отец умирает, хахаль – придурок, каждый вечер – телефонный террор.

– Кто это говорит! Человек с маузером!

– Попадёшь в психушку. Она тебя бросит.

– Гинзбург… отойдите подальше!

– Да срать-пердеть, колесо вертеть! – выдал старик своё коронное, отходя подальше – в комнату. И оттуда донеслось: – Езжай и женись!

И Стах как-то застрял на этом разговоре, застопорился, как цыган «Хурды-мурды» со своей телегой у водяной колонки в центре двора. Иногда спрашивал себя – как тогда, на дне рождения Зинки-трофейки: ты чего добиваешься?

Жалкие остатки его былой рассудительности ещё цеплялись за разумные доводы: их никто сейчас не распишет, ни одна душа не решится, ни за какие деньги – подсудное же дело! Да она и сама не захочет такой печальной скоропалительной свадьбы… Пройдёт время, завершится её скорбное бдение над умирающим отцом, и всё произойдёт само собой. Да: но как пересилить это время!

Он был – наркоман, у которого отняли ежедневную дозу.

Его измучили холодные, с издёвочкой, сны, в которых Дылда проходила мимо, рассеянно, как чужому, ему кивая, вежливо объясняя, что сейчас, к сожалению, ей совершенно некогда поболтать… Он просыпался с тяжёлым сердцебиением, до утра метался по комнате в трусах, околевая от холода, пытаясь преодолеть в себе суеверный страх перед какой-то неизвестной бедой, катящейся на них грозным валом. Он устал от внутренних монологов и придуманных для неё реплик-обвинений и реплик-оправданий. Его точили отравные подловатые мысли, всё чудилось: крутится некто, крутится возле неё, дожидается у двери, суетится: мол, не помочь ли с тяжёлой сумкой? – и тихой сапой вползает в дом, – помощничек! А ведь мужские руки там сейчас ой как нужны…

Чушь, говорил себе, бабская истеричность. Ты лучше, чем кто другой, знаешь этот характер: раздражающую прямоту и невыносимую честность. В конце концов, дожидаются невесты женихов из армии, с многолетней войны… Так в чём же дело?!

Не мог себе ответить.

Он даже про себя не называл вещи своими именами, изобретая идиотские эвфемизмы; презирал себя за то, что подсознательно, сам того не желая, всё-таки мысленно поторапливает её отца. Сволочь, говорил себе, ты – настоящая сволочь! И вновь пытался понять: почему внутри бестолково мечется слепой душный страх? что должно случиться с ней – там, без него? что должно произойти между ними?! Папуша, – думал, – вот бы кто помог, кто раскинул бы карты и всё рассказал…

В апреле, совсем уже съехав с катушек, примчался в Вязники.

Вёз подарок: пять ампул морфина, оставшихся после смерти Лёвкиной тёти, скончавшейся месяц назад в клинике Первого меда.

Увидел свою Дылду – исхудалое лицо, обтянутые, как после болезни, скулы, искусанные губы и руки, докрасна растёртые хозяйственным мылом, – и сначала даже испытал странное облегчение: вот откуда его страх и ожидание беды – он же всегда чувствовал её на расстоянии! В детстве и отрочестве они даже болели одновременно, как близнецы. Вот что здесь происходит, повторял себе ожесточённо: она попросту измучена непосильным трудом. И помимо тяжкого домашнего воза, ещё и учёбу тянет – последний год, решающий.

Кому ж это выдюжить?!

Да что это за родня, ёшь твою в брошь, поминутно вскипал он, что за дети?! Как получилось, что раскатилась по сторонам дружная семья, и каждый занят исключительно собой, своими делами и своими планами. Как не примчаться – помочь сестре?!

И тут же себя обрывал: а ты – примчался? Без тебя мама не лежала всю ночь на полу в одной сорочке, пока соседка соли не хватилась?

Он сразу взял на себя основные тяжести: первым делом основательно искупал дядю Петю в ванне. Впервые за много недель вынес его на веранду, усадил в кресло, чтобы, сквозь густую вязку пока ещё голых деревьев, тот смотрел на голубое, в лёгких пёрышках, апрельское небо. Главное, кашей накормил – виртуозно, как упрямого ребёнка: с шуточками, упорно не замечая слабой отводящей руки больного, терпеливо зависая у жующего рта с очередной ложкой… «Как тебе удалось скормить ему целую тарелку!» – радовалась Дылда. Радовалась, что «вся каша удержалась» – значит, на пользу пошла! Стах улыбался, но прятал глаза: доктором он себя, разумеется, ещё не считал, но тут и не надо быть специалистом, чтобы видеть: немного дяде Пете осталось, несколько недель от силы; так что особой пользы от каши ждать не стоило.

Они сидели втроём на веранде, когда-то нарядной, пёстрой, с цветными стёклышками в верхней части окон, даже зимой увитой остролистным плющом с мелкими белыми цветками; сейчас – запущенной, с единственным скучающим фикусом в керамической кадке. И всё же первое весеннее солнце так приветливо заглядывало сквозь красные и жёлтые ромбы окон, выплёскивало арлекинные цвета на плетёное кресло-качалку, в котором – скрип-скрип – покачивалась Дылда, придавало её волосам гранатовое сияние – как у ангелов в церковных витражах. Рослая, исхудалая, – она сейчас казалась старше своих лет; молча и задумчиво (скрип, скрип), поверх седой головы отца, глядела на своего Аристарха…

Ему же, ежесекундно ловящему её взгляд, сладко было думать, как сегодня ночью она заснёт, положив голову ему на грудь и заведя колено ему на живот, а он зароется носом в её волосы, как пёс, выуживая аромат её сна. Подумал с волнением: никогда ещё они не спали в нормальной постели – заложники шорохов, шагов, стука в дверь или поворота ключа в замке – скрип, скрип… – преступники, шалеющие от жаркой тяги запретной любви.

Больной же притих, отрешённо глядя в окно, где за спутанными ветвями простиралась последняя, за пределами жизни, дорога: небесная…

Звонкий леденцовый свет этой веранды, воздух её, настоянный на боли, неутолённой любви и близкой смерти, сгустился до такой ненасытной, пронзительной жажды жизни, что все трое молчали, боясь нарушить – скрип, скрип, – дрожащую проникновенную тишину…

Впрочем, Стах сейчас думал не о хрупкой тишине этих минут.

Он был напряжён и ждал подходящего момента: удобного поворота темы, смягчения (после укола) болей у дяди Пети. Он ждал, когда сможет произнести слова, с которыми приехал – всю дорогу повторяя их на разные лады и с разной интонацией, – и всякий раз получалось другое: то убедительно и неопровержимо, то из рук вон плохо или даже совсем безнадёжно.

Пока же пустился травить смешные и «ужасные» байки со «скорой» – вот этого добра было у него навалом: тысяча и одно дежурство на Первой подстанции Петроградского района.

– Работка ещё та, – заводил он неспешно, – и отпечаток на человека накладывает, конечно… – Все свои коронные истории рассказывал обычно невозмутимым тоном, так что в первые минуты невозможно было понять, о чём речь: о трогательном, трагическом или смешном.

– Ночь-день смешались, вызовы такие – любой писатель за сюжет последнюю рубаху отдаст. Каждый божий день – алкашня. Валяется такой в канаве или в луже. Ну, мы – что? Милицию вызывать или, скажем, везти его в вытрезвитель – опасно, менты забьют. В больницу надо бы, но что ты ему припишешь, кроме алкогольного опьянения? И мы из положения как выходим: у нас прямо в машине, на верёвочке дубинка висит, «таблетка» называется, или – «расширитель диагноза». Долбанёшь пациента разок-другой по башке, наставишь пару синяков – вот тебе основание везти паразита в больницу, на курорт.

Рассказывать он умел и любил – мамина артистическая жилка. Да и батя, бывало, если выпьет чуток, да в хорошем настроении, тоже умел историю рассказать «с подвохом», с изюминкой и с неожиданной концовкой.

– Однажды приезжаем по вызову: «улица». Это диспетчер пишет: «улица». Там парк не парк… садик такой недалеко от «Авроры». Сидит на скамейке старушенция, божий одуван, шляпка старорежимная с вуалькой, скатилась с головы и лежит на коленях. Сомлела старушка, дурно ей. Ну, доктор Оксана Борисовна щупает пульс, а я склонился к бабке, спрашиваю: что, мол, бабуля, как вы? Что с вами стряслось?

Угадайте, кем она оказалась. Единственным в истории страны женщиной – контр-адмиралом Российского флота! Мы, как услышали, навытяжку встали. «Повезём вас в больницу», – говорим. А она: «Боже упаси, домой, только домой. Ко мне сегодня должны приехать за библиотекой, оставляю её в дар детскому дому номер семь».