18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 38)

18

Для него, всем существом и воображением возросшем в средней, эмоционально и климатически уравновешенной полосе России, среди объяснимых людей (пусть даже те и рисовали свёклой малиновые круги на щеках), новостью оказывалось всё, что сваливалось на него с горы по имени Зови-меня-Гинзбург. Со страшной скоростью, на большой звуковой высоте покатилась на него, гремя и полыхая, целая толпа разных родственников, живых и мёртвых, с которыми надо было знакомиться, понимать их и принимать, вместе с ними вариться в этом кипящем супе, вздыматься на гребень девятого вала… или уже бежать от них без оглядки.

Выражался Зови-меня-Гинзбург как дворовый хулиган пристанционного двора посёлка Нововязники. Стах, с детства привыкший к батиным – в моменты подпития, ярости или душевного напора – высказываниям, состоявшим из модулей канонических народных восклицаний, первое время любовался штучными словесными экзерсисами, которые старик скручивал так же мастерски и вроде даже не задумываясь, как руки старого курильщика ловко скручивают свою штучную папиросу. Впервые услышав от него угрюмо-бесшабашное: «А срать-пердеть, колесо вертеть!» – он даже записал данный перл в серую тетрадь, – дабы не забыть.

Потом в этой тетради много чего появилось…

Фотографии Моисея Гинзбурга в молодости и в старости различались так кардинально, будто запечатлены на них даже не знакомые друг с другом люди. С молодой фотографии Моисей Гинзбург смотрит прямым светлым взглядом арийца из-под русой чёлки. Единственный из восьми сыновей полоцкого шойхета, он был совершенно не похож на еврея.

На своей последней фотографии Муса Алиевич Бакшеев – лысый и сутулый, с типичным вислым носом, лохматыми бровями и седой щетиной – вполне сгодился бы для персонажа любого антисемитского комикса. Похоже, судьба не мытьём, так катаньем проросла в глубину личности, формируя гены и наводя упущенный порядок.

Сложись его судьба иначе, Гинзбург мог бы стать недюжинным разведчиком. А стал учителем немецкого в школе для трудновоспитуемых подростков.

Но по порядку.

Итак, родился и вырос он в большой и состоятельной семье, после революции подался в Питер и поступил в Третий Петроградский педагогический институт, на факультет иностранных языков. Профильным языком выбрал немецкий, что и понятно: глупо человеку, чей родной язык – идиш, не воспользоваться прикупом судьбы. Он и воспользовался, все годы учения демонстрируя поразительные успехи. Судя по всему, парень обладал ещё и абсолютным слухом, способностями к воспроизведению различных акцентов и отменной памятью – наследием длинной цепи головастых заморышей, забивающих в хедерах головы целыми вёрстами святых закорючек.

Всё это ему весьма пригодилось, когда в начале войны его в составе отряда ополченцев бросили на «Невский пятачок» – место ныне знаменитое, почитаемое, с надлежащим монументом. Ещё бы: средняя продолжительность жизни бойцов на этих двух километрах колебалась от пяти минут до пятидесяти часов, и за день на головы новоприбывших сыпалось более пятидесяти тысяч снарядов и бомб. Так вот, «Невский пятачок», деревня Арбузово, отряд ополченцев, винтовка на всех одна, ну – две. А бои – самые кровопролитные, самые бессмысленные за всю войну. И всё, что там ещё шевелилось, было даже не пушечным мясом, ибо и пушек не было, а так – глиной под ногами, живым прахом, брызгами под ураганом взрывов. Погибали там все, просто – все. Полегло тысяч двести, не меньше. Гинзбург оказался везучим, его только контузило. Перед тем, как жахнуло, он увидел летящую на него по воздуху деревенскую печь…

Так он попал в плен… И началась его великая одиссея по немецким лагерям – самым разным, поскольку он всегда бежал.

Бежал он много раз.

Будь он евреем (каким, собственно, и был: обрезанным еврей-евреичем), его бы давно расстреляли. Но ему опять повезло в первом же лагере.

Очухавшись в углу какого-то барака, со звоном в башке и одним полностью отключённым от мира глазом, ещё безымянный, он притулился к одному доходяге-татарину. Тот уже загибался – от голода, от давнего туберкулёза, от тоски по семье, оставленной где-то в татарском селе Абуляисово Зианчуринского района. В первую же ночь, едва в себя пришёл, Гинзбург подполз к татарину, сунул тому в руку сухой, заныканный кусок хлеба и шёпотом попросил научить его мусульманским молитвам. И тот, жадно разгрызая и глотая пайку ополченца, эти молитвы ему наборматывал.

Оба тощие, небритые, с клочковатыми бровями и рыжеватыми кустами на щеках, они были похожи как братья. Время от времени Гинзбург останавливал Мусу и просил кое-что повторить. Тот охотно повторял, не протестуя, рассудив, что лишний раз произнесённое имя Аллаха никому повредить не может. И был потрясён, обнаружив, что Гинзбург запомнил ВСЁ. Утром тот уже истово бил в уголке барака поклоны своему новому, а впрочем, старому богу, даже не задумываясь, что сказал бы на это папа-шойхет. Дня через три Муса помер, угас естественной смертью, хотя надо же и правду сказать: Гинзбург таки задумывался над тем, чтобы ускорить процесс национальной идентификации, пока окружающие люди – и охрана, и пленные – не научились различать, кто из них кто. Но удержался, слава Аллаху. Когда мёртвого Мусу волокли из барака, мало кто мог назвать его личность, кроме Гинзбурга, который и произнёс своё имя в этом странном контексте. Так он стал Мусой Алиевичем Бакшеевым, татарином из деревни Абуляисово Зианчуринского района. Где это находится, он забыл у Мусы спросить. Но молитвы помнил твёрдо, имя носил всю жизнь с достоинством и благодарностью, тем более что, в сущности, они с татарином оказались тёзками. «Моисей, Муса… – говорил себе дед, – один чёрт». Правда, для своих делал исключение, веля называть его всё-таки родным именем. Ощутив к человеку некий родственный отзыв, говорил: «Зови меня Гинзбург», из всех своих мытарств вынесши одно программное убеждение: «Пусть гои горят в аду!» Вряд ли это относилось к покойному Мусе Бакшееву, который на том свете в тамошних ведомостях прописан был в райских кущах под именем Моисея Гинзбурга. Так уж получилось.

Короче, татарин Гинзбург многократно бежал из самых разных лагерей. Три пули, настигшие его в разное время, вели себя тоже по-разному. Одна угодила в плечо – он сам на каком-то хуторе выковырял её прокалённым в огне сапожным шилом; вторая (уже во время другой погони) прошила бедро и улетела в поля; третья до сих пор сидела в икре правой ноги, и потому он прихрамывал.

(Тут самое время заметить, что татарин Гинзбург физически был таким здоровым, таким, в сущности, бугаём был, что его фантастическая выживаемость в лагерях не казалась Стаху необъяснимой. Достаточно сказать, забегая вперёд, что за пять минут до смерти Зови-меня-Гинзбург рукой закрутил на стиральной машине шайбу шланга так, что потом внук его Горик раскручивал её плоскогубцами. А Горик, между прочим, был мастером спорта по вольной борьбе.)

Словом, в побегах из лагерей удача напрочь его оставила. Вернее, наподдав ласковой ногой под зад, сначала отпускала его восвояси, после чего, будто забавляясь, накидывала удавку на шею и волокла назад. Каждый раз, выловив в лесах, его отправляли всё дальше, пока наконец он не очутился в лагере где-то на Украине, откуда уже его угнали в Германию.

Там он работал батраком на фермах, и тоже успешно сбегал, выдавая себя уже не за татарина, а – в зависимости от местностей, где оказывался, – то за баварца, то за саксонца. Время от времени предпринимал радикальные шаги по пресечению «этой комедии». Например, вешался. Но тоже – неудачно: видимо, в Германии, терпящей к тому времени одно поражение за другим, в негодность приходила не только военная машина тысячелетнего рейха, но и обычные верёвки, сгнившие за зиму в сарае.

Освободили его американцы.

В принципе, он мог бы уехать в Америку, но решил вернуться в Советский Союз.

Когда, много лет спустя, Стах задумывался – был ли Зови-меня-Гинзбург умным человеком, он всегда спотыкался об этот поступок. Спрашивал у внука его, Горика, Горация Гинзбурга, начальника диспетчерской связи аэропорта Бен-Гурион: зачем дед вернулся, что за помешательство? Гораций говорил: заскучал по бабушке. Пойми: она ведь понятия не имела, что дед не погиб на «Невском пятачке», а жив-здоров и мускулы нарастил чугунные, в работе-то на свежем немецком воздухе. Зато потом ей тоже было куда прогуляться, потому что, когда дед вернулся, он, не попав домой, прямиком отправился в лагерь под Нижний Тагил («у нас пленных нет, у нас только предатели»), – где и стал успешно подыхать по-настоящему, ибо советские лагеря были покруче немецких, этого он не учёл.

Убивали его там много раз – из-за склочного характера. Живот, плечи, горло его пересекали разной плотности и длины канатные, нитяные и даже кружевные шрамы. А спустя три года принялся он подыхать уже всерьёз, не желая вновь «ломать комедию»: то есть попросту отказывался от пайки, надеясь заморить себя до смерти – наконец. Когда его уже переправили в лагерный медпункт помирать культурно (тяжёлый человек, мусульманин, пищу нашу не принимает, перевоспитанию не поддаётся) – на него там наткнулась – кто бы мог подумать? – Верочка Бадаат, старинная подружка и кузина его жены Бетти. Верочка досиживала свой второй срок, у начальства пользовалась авторитетом и потому третий год кантовалась в придурках в лагерной больничке. Увидев доходягу-зэка, поразительно похожего на Моисея Гинзбурга, она застыла над анкетой Мусы Алиевича Бакшеева, размышляя, как быть.