18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 29)

18

Почему это: «глупость»?! Напористым, гневным впрок голосом он требовал, чтоб она призналась! «В чём, господи, вот дурак!» – тихо говорила она. Но ведь не могло быть такого, чтобы она – она-а! – просто так проходила по улицам… одна?! Уж он-то помнит, как на неё оборачивались, даже когда он был рядом! Вот что терзало, что кормило отравленной пищей его воображение. Одно хорошо: после таких разговоров он засыпал, едва коснувшись головой подушки, и спал как убитый до рассвета, вернее, до времени подъёма, какой уж тут рассвет – хмарь, тощища, промозглый холод и жёлтая муть фонарей за окнами.

Учёба плотно занимала все дни, дважды в неделю выпадали ночные дежурства на «скорой», и слава богу: только так можно было пережить ещё один день без Дылды; только все эти химии, общая-неорганическая, биохимия и проклятая латынь, да ещё легендарная анатомичка с первых дней учёбы могли перешибить желание немедленно сорваться с места, рвануть на вокзал и лететь к ней сквозь мелькание столбов, деревьев, водокачек – к ней, к ней… – средоточием мечты лелея ту тёплую ямку за ухом, куда первым делом он сунется носом, – щенок в охоте за любимым запахом.

Через месяц не выдержал, сорвался на два дня, пропустив – преступник! – целый день занятий.

Им негде было укрыться. Разве что целоваться в колодце на улице Школьная, до одурения, до онемевших губ, до полного отчаяния и сведённого узлом живота. Дома мама на радостях неотступно кружила вокруг него, не зная, что ещё приготовить, чем ублаготворить – хотя, измученный совсем другим голодом, он почти ничего не ел. А дома у Дылды…

Вот тут и огорошила его новость, которую она старательно от него скрывала. Вот тут он и понял, почему её голос в трубке казался неестественно бодрым. И эту свою грустную новость она выложила прямо на вокзале, когда, сорвавшись со ступеней вагона, он налетел, сграбастал её в охапку и замер, хищно вдыхая сквозь шёлковый шарфик запах её шеи, волос… – не обращая внимания на окружающих, даже на маму, что стояла в стороне, с улыбкой пережидая этот задышливый спазм.

Словом, когда там же, на вокзале, он объявил, что на осенние праздники Дылда едет в Питер (решено, и без разговоров, пожалуйста!), прихватив к каникулярным ещё пару учебных деньков (ничего, нагонишь!); когда, сжимая её ладонь, торопливо объяснял что-то про снимем комнату у какой-нибудь старухи, облазим весь город, все музеи (ой-ой-ой, расскажите это вашей бабушке – знал, что не выпустит её из-под одеяла)… – после этой его увлекательной программы она и выдавила, что вряд ли получится: «Папка заболел».

Как?! Чем заболел?!

«Просто приболел, – повторяла Дылда потерянно. – Ничего особенного. Не волнуйся. Наши главные планы остаются в силе».

Он буквально взбесился:

– В чём дело-то?! Дядя Петя?! Что с ним? – не отставал, добивался, не сходя с места: – Ну, выкладывай. Я ж всё равно узнаю!

И тогда оживлённая улыбка сползла с её лица, золотые брови сошлись домиком, задрожали, лоб наморщился.

– Онкология… – проговорила она и тихо заплакала.

Видимо, судьба решила добивать дядю Петю прицельным огнём. Хотя сам он считал иначе: «Эт как посмотреть, – говорил, – эт как сказать. Может, просто судьба меня пожалела, постаралась не разлучать надолго с Танечкой. Вот мы скоро и увидимся… Скоро, скоро уже я к ней прилягу».

Положенные медицинские процедуры, впрочем, проходил кротко, переживал их как неотменимые муки чистилища: ещё немного потерпеть, и встреча не за горами. И хотя очень ослабел и в полную силу, как бывало, часов по десять-двенадцать, работать не мог, ещё старался быть музею в чём-то полезным: каждый день с утра – если не в больницу на процедуры – просил дочь наведаться к директору, Николаю Сергеевичу Скорохварову, – принести хоть чего на починку. А Николай Сергеич готов был ради Петра Игнатьича на что угодно, хоть и механизм каких-нибудь вполне ходких часов специально испортачить, лишь бы тот был занят делом и о плохом не думал. Вот и таскала Надежда из музея домой, а потом обратно то шкатулку слоновой кости, то какие-нибудь каминные тяжеленые часы в коробке: ей доверяли под честное слово. И папка, слегка оклемавшись после обезболивающих, садился за свой необъятный стол-верстак, нацеплял стаканчик-линзу, вооружался инструментами и – вот же счастье! – работал. Руки пока не подводили – золотые его благословенные руки.

Учёба его отличницы, подозревал он, «дрогнула и покосилась». Да и когда тут уроки делать, если и приготовь, и убери, и за приёмом лекарств следи, а то забудет. Когда папку дважды брали в больницу, дочь дневала там и ночевала. Ей казалось, что он сильно скучает один, хотя почему – один? «Мужиков в палате предостаточно, – возражал он, – есть с кем лясы точить, и в шахматы сыграть, и вообще…»

Как бы не уплыла к кому другому наша золотая медаль, вздыхал он про себя, а ведь на меньшее, чем золото, Надюха не готова, она у нас такая во всём честолюбица!

За первые месяцы папкиной болезни приезжали по очереди все дети. Папка пережидал эти торжественные налёты с трудом. «Доча, – говорил, – они сидят здесь неделю с похоронными физиями, ты мечешься из школы на рынок, к плите-уборке, чтобы их ублажить. Бог с ними, ангел мой, с этими визитами к одру. Скажи им закругляться. Пусть уже к похоронам приедут».

Анечка тоже наведывалась из Владимира, гладила папку по спине и плечам, приникала к затылку щекой, плакала… Сквозь слёзы доложила, что «Рома сделал предложение»; на этих словах стеснительно, но и торжествуя, вытянула левую руку, до того слегка заведённую за спину. Помолвочное кольцо с веночком небольших, но колко блестящих бриллиантов выглядело сдержанно и благородно. Очаровательное колечко на красивой руке. (У Анечки руки всегда были изящные, аристократичные, пальцы тонкие – не в пример Надежде, у которой руки крупные и сильные, и очень умелые – в папку.)

Потупясь, будто виноватилась, Анечка добавила, что родители Ромы вступили в кооператив, начали строить большую четырёхкомнатную квартиру в центре Владимира. Так что сам бог велел с ними жить: единственный сын всё-таки. Это и удобно, и разумно: дети пойдут, пенсионеры очень пригодятся. Внуков же все любят. А потом… «спустя годы, конечно, и дай им бог здоровья на подольше, но никто же не вечен», – спустя годы естественным ходом квартира перейдёт к ним по наследству… Анна взглянула на папку и осеклась. Уж очень тема была актуальной, про наследство-то. А папка и бровью не повёл. Проговорил удовлетворённо: «Правильно, Анечка. Как ты славно всё рассудила».

Забегая немного вперёд, надо отметить, что папка, в болезни не растерявший ни здравого смысла, ни чувства юмора, отколол удивительный номер. Папка, никогда в жизни не интересовавшийся юридическими процедурами, далёкий от темы дележа какого бы то ни было семейного капитала (да и где он, тот капитал, не смешите!) – папка! оставил! завещание! Причём проделал всё с виртуозностью персонажа какой-нибудь Агаты Кристи. Он собственной рукой написал короткий и исчерпывающе ясный текст на половину тетрадного листа, не забыв добавить неловкой фразы о «в полном уме и без намёка на старческий идиотизм». И подписал его – в музее, в кабинете директора Николая Сергеевича Скорохварова, – попросив того засвидетельствовать личность завещателя, а также дату. И директор всё это засвидетельствовал своей размашистой, уважаемой всеми подписью. После чего данный документ хранился в сейфе музея до самого дня похорон Петра Игнатьича, до той минуты, когда на поминках в доме усопшего, в присутствии собравшихся детей, Николай Сергеевич вынул листок из внутреннего кармана пиджака и, нацепив очки, звучно зачитал его содержание – в полновесной и ошеломлённой тишине.

Словом, все два дня своего вихревого налёта домой Стах просидел у Дылды, возле дяди Пети, смешно повествуя о студенческой жизни будущих медиков, избегая, впрочем, живописных ужасов анатомички. Помогал Дылде купать-переодевать папку, а вечером, когда она выходила его проводить к двери, успевал на минутку припасть, притянуть к себе, обшептать, обцеловать ненаглядное лицо, вдохнуть тепло благоуханной шеи…

После чего, проболтав с мамой полночи, валился на свой топчан, чтобы на рассвете подскочить как подорванному от сладкого миража, от мучительного спазма внизу живота, от позыва бежать, колотить в дверь и, когда откроет, – схватить её, жаркую со сна, и влиться в неё каждой клеточкой своего тела, воющего от месяцами накопленной любовной ярости.

Что касается Надежды, то жила она эти медленные и печальные месяцы папкиной болезни будто зажмурившись в ожидании удара.

Но так уж случилось, что ударило не её, и совсем с другой стороны.

Глава 2

Мама

Телеграмма как раз и начиналась с этого слова, и вся была сплошным набором ошибок. «Ударило мать. Преедь быстре. Маша соседк».

Телеграмму, улыбаясь, принёс всегда услужливый вьетнамец Виен – вероятно, по просьбе дежурного Фили. Несколько мгновений Стах стоял в распахнутой двери своей комнаты, пытаясь понять смысл дикой вести, составленной из слепых неустойчивых буковок. Потом ринулся вниз, к телефонному аппарату, что стоял в «дежурке» как раз на такой вот «острый случай»…

Там он нелепо сшибся с Филей-волчарой, вскочившим традиционно запретить, толкнул его в грудь, бросил телеграмму на стол и набрал домашний номер. В животе трепыхался кролик, душу заколотили досками, как пляжный киоск «мороженое» – на зиму. Голова, впрочем, соображала неплохо: первым делом – в метро и на вокзал.