18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 28)

18

Стах преданно внимал столетним байкам студенческого фольклора. Поглощал атмосферу грядущей учёбы, примеривал на себя, волновался…

– …А с комендантом Геной, – говорил Лёвка, аккуратно разрезая перочинным ножиком ломоть «российского» сыра на мелкие, как в баре, кубики и выкладывая их на газете, расстеленной на стволе дерева. – С жирной свиньёй по имени Геннадий – жирной, алчной и наглой, блять, свиньёй, – будешь поддерживать хрупкий баланс отношений. Подарки дарить, корешиться, лебезить перед ним. Ибо комендант общежития, он – кто?

Он по власти всёрно что Гришка Распутин при царском дворе. Заполучить сию блатную должность труднее, чем стать, к примеру, кандидатом медицинских наук. Разные пути ведут в хозяйственный Рим. Часть первая: происхождение. Бери сыр, не стесняйся, мама его присылает с проводницей Ксенией Китаевной… Что? Папу у неё так звали: Китай Китаич. А матушка моя – известный в Псковской области гинеколог, коллега! Ибо женщины – наше всё. Ввела два пальца на осмотр – извлекла хрустальную вазу. Вторично ввела два пальца – извлекла французские духи. И, заметь, всё – исключительно в порядке благодарности за рождение здорового младенца… или за его же своевременную ликвидацию. Ешь, не таращь зенки… На чём мы? На происхождении. Слушай коллегу Квинта!

Пиво было разбавлено ещё с утра, зато сыр оказался отменным (вездесущая мама коллеги Квинта, как показало будущее, разбиралась не только в тонкостях своей профессии). Под напором упругого ветра по-над шпилями, крышами и мостами неслись нахрапистые тучи; но до самого вечера дождь только нехотя кропил крупными оспинами ленивую ленту канала, хляби небесные держа на запоре, будто кто там ответственный оберегал едва зародившуюся дружбу.

Позже затеплились фонари, отбрасывая в чёрную толщу протоки сияющие электрические столбы, озарилась жёлтым Петропавловка, и по мере того, как сгущался вечер, здесь, в кустах, едва различался расстеленный на стволе газетный лист – впрочем, сыр и так давно сожрали.

– Комендант… – твердил уже пьяненький Лёвка, маниакально возвращаясь к теме бытового просвещения новичка, – он решает, кто, где и с кем живёт. Может поставить новую плиту на кухне, может поселить в приличную комнату, а может, если ты испортил с ним отношения или вовремя не подмазал, заслать в клоповник с тремя вьетнамскими рыбаками…

Но и Генка – ещё не край, свинья пердячая, чтоб он был здоров. Всё ж таки он принял тебя, не выпер в Купчино? А в Купчино – кромешный ужас. Там комендантом – Марьяша Ватная, женщина с тяжёлой личной жизнью и опухолью в области сострадания – самый страшный вариант. Если она тебя невзлюбила – прощай, оружие: иди вешаться в уборной…

Стах как-то ездил в то самое общежитие в Купчино, за обещанным конспектом по общей химии. Покинутый богом край земли (конец Петроградской ветки метро, да на трамвае ещё минут двадцать) простирался между безотрадным ноябрьским небом и ноябрьским асфальтом. Серые девятиэтажки уходили в жуткую перспективу, на ветру гнулись прутики саженцев, всюду горбились оставшиеся от стройки кучи грунта, растекаясь у основания чавкающими лужами. Депрессивные улицы носили имена городов-побратимов из соцстран, и потерянные души, вроде Стаха, блуждали, как в Дантовом аду, в бесконечных просеках этого сумрачного леса в поисках какого-нибудь дома на Бухарестской, – когда на самом деле им нужна была Будапештская или вовсе даже Белградская. Особенно пугал Загребский бульвар. Так и представлялось: вот загребут тебя, и пиши пропало. Выжить там живому человеку без поллитры не представлялось возможным.

Он вернулся с ощущением, что побывал на другой планете. А у него с тех пор, как появился в Питере, и без того было стойкое ощущение, что он заслан на другую, необъяснимую и безлюдную, без Дылды, планету, откуда пока нет рейсов домой.

Он скучал по своей Мещёре…

Ему из ночи в ночь снились каскады пушистой таволги на всхолмьях – неохватный сиреневый букет, бескрайнее облако голубизны, пыльное солнце июля… Снились стайки прозрачных берёз на краю поля, бабочка, сражающаяся с ветром в попытке сесть на цветок, шёлковый блеск песка на речке с судорожным названием Сурдога – где однажды свело ему ногу. Снилась золотая закатная гладь на Кщаре, зачарованном озере в сосновом бору. Он скучал даже по озёрам болотным, чёрным; да и по самим болотам, с их подвижной гибельной почвой…

Часто вспоминалось ночное на берегу пруда: рдеющая на закате мелкая волна, блеск острой и тонкой луны и голос из детства: далёкий гудок проносящегося локомотива – прекрасный, чистый и одинокий…

И, обгоняя друг друга, в брызгах неслась по краю воды пятёрка лошадей, с призрачной белой Майкой впереди… Она мчалась – красавица! – посылая вперёд ноги и вытянутое тело с округлым крупом, чуть поворачивая вбок небольшую изящную голову на царственной шее, а Цагар, смутно маяча в зеленоватых лунных тенях, что-то неразборчиво и предостерегающе кричал по-цыгански.

Питера он пока не освоил, не почувствовал. Город, с его гранитной мрачноватой спесью, казался отстранённым и – в сердцевине своей – недоступным… – хотя, конечно же, прекрасным, кто бы возражал. Возможно, оторванность от дома, от мамы, потерянность и робость в краю воробьиных ночей, каменных хищников и бронзовых государей и полководцев – робость, усиленная тягучей тоской по Дылде, мешали ему всем сердцем ринуться в новую ошеломительную жизнь. Казалось, у него физически ноют какие-то внутренние жилы, которые, будто вожжи, держат его в постоянном любовном натяжении-тревоге, – так же, как те настоящие вожжи, которыми мать Дылды привязывала к столбу маленького сынишку, Богдана.

В назойливых шумах этого города: гудках машин, звонках стекающих с мостов трамваев, в тяжёлом плеске невского хода, в отрывистом гомоне толпы; в гуле и грохоте устрашающе глубокого метро (он и самому себе не признавался в этой фобии, но при малейшей возможности уклонялся от схождения в Аид, столь обыденного для коренных ленинградцев) … – в шумах этого города ему не хватало любимых голосов. А в плотном воздухе стылых сумерек не хватало рыжего цвета, огненного всполоха волос под солнцем. И мучительно – порой это напоминало удушье! – не хватало родного запаха любимого существа.

Он как-то жил: двигался, сидел на лекциях, случалось, «брал по пиву» и засиживался с Лёвкой допоздна за разговорами. Как и все студенты, перед зачётом по анатомии ломился ночами в городской морг, где на старых, задубелых от формалина препаратах можно было позаниматься… Словом, он учился – ведь он и приехал учиться. Но ему казалось, что душа его затекла и занемела, как отсиженная нога. А впереди простиралась равнина безжалостно долгих месяцев, целого учебного года – последнего года её школьной учёбы.

Из вестибюля общежития звонить по межгороду нельзя, вернее, можно, но «вас таких много, а телефон один, и нужен на острый случай». Там в каптёрке за столом сидит дежурный Филя – усатенький хлипкий субъект с волчьим прикусом, отчего кажется, что сейчас он щёлкнет зубами и поймает пролетающую муху. Обойти его нереально, разве что убить, но это успеется.

На улицах стоят телефоны-автоматы за двушку, иногда даже действующие, но у них нет выхода на межгород. Кое-где существуют автоматы за пятнадцать копеек, но в основном в блатных местах, куда не пробиться. Один такой в Гостином дворе, понтовый: большая кабина внутри обита вагонкой, и даже сиденье вроде табурета имеется, а дверь наполовину стеклянная, чтобы видно было – кто там, сука, уже полчаса трындит. Очередь вытягивается будьте-нате, хрен достоишься, а время-то на вес золота.

Самое простое – попроситься к друзьям-знакомым, которых за первый месяц учёбы появилось у Стаха достаточно. Но ты ж не предложишь хозяевам дома удалиться на время разговора куда подальше из собственной квартиры. Они и сидят, доброжелательно ухмыляясь: у мальчика романтические шуры-муры. Весь разговор насмарку. Весь разговор! – когда для тебя каждый выдох её, каждый смешок или всхлип драгоценен и потом целый день обдуман, обцелован и правильно истолкован…

Вот и получалось, что дважды в неделю Стах ездил на телеграф – прямо за аркой Главного штаба на улице Герцена. Заказывал разговор и ждал, когда позовут в кабину. И сердце подскакивало от её голоса в трубке, когда – вполне ожидаемо, но каждый раз внезапно и чудесно – из гулкой пустоты выныривало её прерывистое мягкое «аль-лё-о-о!».

Взмывая, паря, плавясь в тоске и блаженстве, он перебивал: «лёлёлёлё!!!!» – после чего начинался полноценный разговор, вернее междометия, вздохи, молчание, и: «ну, скажи ещё что-нибудь…», и: «в чём ты сейчас, в зелёном платьице? в халатике?» – и прочая невесомая чепуха, важнее которой на тот момент ничего нет.

Она требовала «житейских» подробностей: где ты ешь, получается ли урвать минуту на передышку между занятиями, был ли в музеях, появились ли хорошие знакомые, и что за ребята, а преподы – нормальные люди? А в анатомичке не страшно? не противно? А девочки в группе – хорошенькие? (Он, пренебрежительно: «рожа на роже!» – хотя, если честно, были и очень стильные девочки, но она ведь ревнючая!)

Ему было скучно пересказывать всю эту тягомотину, давно уже для него обыденную; всё это к их жизни имело слишком отдалённое отношение; а интересовало только одно: когда наконец она приедет – надолго, навсегда?! Ну хотя бы на неделю! Главное: не крутится ли кто-то возле неё, кто мог подумать, что вот он, Стах, уехал и заветное место освободилось?!.