18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Ангельский рожок (страница 59)

18

– Ну что ты как варвар! – недовольно сказал он. – Вот мёд, вот сметана. Это серьёзное сооружение. Сядь как человек.

– Слушай! Это НАСТОЯЩИЕ оладушки! Не зря я тебя подобрала.

– Моя коронка, – скромно согласился он. – Рука на них набита. Мои девчонки их обожали.

– Какие… девчонки…

Он увидел её лицо и сам испугался, заторопился объяснять:

– Лёвкины девочки, «рыжухи», погодки, как родные… Понимаешь, единственная близкая жизнь… Иногда отпускал Лёвку с Эдочкой отдохнуть на недельку, и тогда жил у них, опекал задрыг, вот, готовил им всякое… оладушки тоже…

Поднял глаза, увидел её слёзы и замолчал, растерянный. С минуту молча они сидели над своими тарелками, не поднимая глаз.

– Я пытался жить, – проговорил он тихо.

После завтрака выходил к воротам – проводить. С неослабевающим удовольствием следил, как, с охами и причитаниями, она боярыней в повозку вздымается в свою любимую «Тойоту РАВ», паркетник-внедорожник; машет ему, открывает ворота и выезжает на деревенскую, в комьях и колдобинах, улицу. Но как бы ни хотелось ему выйти следом и помахать (дурацкий детский порыв – мамочка уезжает!), он не выходил. Тоже смешно: в деревне уже знали, что «у Надежды – хахаль». «Ну и пора, – с одобрением говорила Дарья Ниловна, медсестра, соседка через два дома наискосок. – Одинокая баба – холостая кобыла». (Изюм с восторгом доносил все сплетни.)

Затем он входил в дом и закрывал за собой двери.

В тот первый раз, когда она собралась в Москву, он распсиховался до стыдобы. «Зачем? Куда?! – повторял, чуть ли не в панике. – Разве ты не можешь работать из дому? Три часа переть по загруженной дороге, водилы наглые, аварии через каждый километр! А если ты не вернёшься?!» – и в глазах взрослого бывалого мужика метался настоящий детский страх. «Лёшик, – подумала она, стараясь не улыбаться. – Это просто Лёшик».

На пороге веранды схватил её и не отпускал – не в шутку, всерьёз, – она поняла это по клещевому захвату, с которым прижал её к себе. Тогда она принялась гладить плечи, уши ему трепать, как Лукичу, шёпотом приговаривая что-то шутливо-успокоительное, дурацкое, ласковое… медленно разнимая его руки, как разнимала когда-то руки вцепившегося в неё сына, ненавидевшего садик, школу, любое сборище чужих людей.

И Аристарх остался в доме один.

Прибрел в кухню, сел на стул. Животные – оба, словно почувствовав его настроение, – мгновенно возникли рядом: Лукич, безгрешная душа, подошёл и лёг у ножек стула, а лукавый Пушкин, красноречиво поглядывая на стол, ещё не убранный после завтрака, так и вился у ног, не решаясь пока вспрыгнуть на колени (и транзитом – на стол) к этому странному гостю, который задержался в доме так надолго.

Впервые в полной тишине Аристарх заметил и услышал тиканье трёх разных часов на первом этаже, а чуть погодя – и разговор их: вежливый краткий бом, рассыпчатый звон хрустальных рюмочек и властный велосипедный звонок.

Поднялся и впервые обошёл все закоулки-эркеры, кладовки-закутки этого странного, придуманного хозяйкой, ни на что не похожего дома-приключения; спустился в подвал, где обнаружил три огромных холодильника, забитых консервацией и рядами бутылей с пятью, по крайней мере, сортами наливок; поднялся на верхний – просторный, без перегородок, и пустой – гуляй-ветер – третий этаж, с единственным, но огромным предметом мебели: старинным кованым и совершенно пустым сундуком, будто принесённым сюда из русской сказки на ковре-самолёте. Зачем, господи?! На черта ей этот сундук?!

Расхохотался… прослезился… С острейшей пронзительной ясностью вдруг осознал и ощутил, что ни один мужик не бывал здесь хозяином – чувство стыдное, горькое, опалённое их необъятной разлукой и тяжёлым солнцем их любви, – но такое понятное любому ревнивому сердцу. Впервые подумал этими вот словами: «Наш дом…»

Спустился вниз, побродил, трогая все диковины, узнавая свой, уже, конечно, свой Восток, иерусалимские медные турки-плошки с арабского рынка, зная уже, что где-то там, в пригороде Иерусалима живёт близкая Надежде душа, какая-то Нина («Я тебя непременно познакомлю! Она чем-то, знаешь, на тебя похожа…»).

Сел опять на стул, растерянно поглаживая колени ладонями, скрепляя сердце и готовясь превозмочь этот день – без неё…

Под плетёным диванчиком – якобы из имения Гончаровых, Полотняного Завода, и Пушкин якобы на нём сидел – катались клочья пыли. Ещё бы: всю эту неделю Дылда возилась, кормила, выслушивала, парила в баньке, оглаживала и выхаживала и во всю бабью мощь любила своё старо-новое приобретение. Подумал: позор и ужас! Ты разве мужик? Ты – ничтожество и слякоть!

Тряхнул башкой, снял майку, закатал до колен штаны, вынес из кладовки пылесос, ведро-тряпку-швабру – принялся за уборку. Полдня пахал, как самый добросовестный, чистый с утра алкаш, которому не по часам платят, а за сделанное, вот и старается истово, зная, что праведный опохмел – вот он!

В общем, въехал в дом

И теперь, к возвращению Дылды с работы, хозяйство сверкало, докипало на огне и вкусно пахло, а также досыхало на лужке или, уже выглаженное, лежало стопкой на пушкинском диване…

За столом обычно уже восседал Изюм, которого гонишь в дверь, а он в окне торчит. Надежда считала, что Аристарх Изюма возмутительно разбаловал. «А как соседа чаем не напоить!» – возражал он. Тем более каждый вечер тот приносит новости со всей округи. Серединки знает, как собственный сарай.

К тому же Изюм проникся к Аристарху, которого упорно продолжал именовать «Сашком», медицинским уважением. Оказался пламенным симулянтом, почище какого-нибудь заключённого террориста, и каждый день находил в своём организме новую интересную хворобу, которую жаждал с доктором обсудить.

«У меня на копчике грыжа, – сообщал открывшему дверь заспанному «Сашку». – Боль в копчике, чтоб ты знал, приравнивается к зубной, – подсказывал на всякий случай. – Слышно, как кровь в жопе бьётся!»

И шёл следом в кухню, наблюдая, как едва проснувшийся доктор набирает в чайник воду, включает его, затем смешивает в чашке холодную с кипятком, выдавливает туда половинку лимона и выпивает. «Полезно?!» – спрашивал преданно и выслушивал лекцию о пользе щелочной среды.

Лето всё длилось – щедрое, жаркое… Иногда потряхивали грозы в тополях – налетит, окатит кипятком и – мимо, мимо… И небо уже снова поднялось, томно выгибает синий свод, выкипает молочным паром облаков, а лужок дымится под солнцем. Дни мчались, как безумные, – травные-пахучие, грибные-ягодные.

Ночи были медленными и юными, исходящими тёмным любовным мёдом…

Дважды Изюм помогал Аристарху косить траву, и после работы они – умытые, праздные, босые, – сидели на крыльце в длинных тенях, любовались лужком. Небольшой отряд грачей неторопливо обходил свежевыбритый газон – казалось, что смотришь на пингвинов в перевёрнутый бинокль, так они степенно, вперевалочку, а главное, коллективно передвигались по лугу.

Лукич с Пушкиным, шкодливая парочка, тоже выходят и садятся рядком, как в кино, – наблюдают. Лукич просто глазеет, у него охотничьи инстинкты спят крепким сном. А вот у Пушкина мышцы под шерстью ходуном ходят волнами, от башки до хвоста. По меткому замечанию Изюма, «он понимает теперь, что такое неосуществимая мечта». Хотя данную мечту Пушкин ежедневно осуществляет: пойманных пленников тащит в дом и там пожирает. Только вчера Дылда обнаружила под собственной кроватью холмик из перьев, крыльев и хвостов, поймала Пушкина и мордой тыкала в эту кучу, после чего ещё побила своей тяжёлой рукой. Громко поклялась, что прикончит, если ещё раз он «устроит под кроватью кладби́ще».

– Похудели они у тебя… – замечает Изюм ревниво.

– Почему похудели? – Сашок пожимает плечами. – Я их кормлю.

– Знаю, как ты кормишь: крапивным супчиком.

Изюм, конечно, переживает присутствие Сашкá в своей нынешней жизни, хотя и понимает, что оно не обсуждается. Но отказать себе в удовольствии поучить нового соседа, покритиковать, просто прокомментировать то-сё, не может.

– Вот скажи, зачем Петровне красить дом в кофе с молоком? – замечает как бы невзначай. – Покрасишь дом в кофе с молоком, обязательно что-то сопрут. У неё вообще тяга к великим делам. А я говорю, как Толстой: сделай сначала малое – купи светящуюся нить, шило купи сапожное, создадим тапки, как итог и вершину моей творческой мысли. Я весь интернет облазил: такого нет нигде. Ни в Швеции, ни в Гренландии. Никто не допёр, кроме меня! Фонарики в тапки вставляют! И что же: встаёшь ты ночью, сунул ноги в тапки, фонарик зажёгся – ты идёшь в туалет? Это ж бредятина полная. Пошлость!

Изюм сейчас временно безработный, так что взгляд окрест у него широкий, ничем не ограниченный. С Межуры ушёл после скандала, о котором предпочитает говорить обиняками, «как Печорин»: «После того, что со мной было – Гнилухин, Жорик хитрожопый, – я на них смотрю как на ромашку. Но я устал. И я ушёл…»

Сашок больше молчит. Он вообще, на взгляд Изюма, большой молчун и, в общем, мужик суровый. Тем более Изюму непонятно, как такой мужик согласился сидеть при бабе в домработницах. Хотя, если подумать, говорит себе Изюм, а ты-то – кто? Ты и есть домработница при Маргарите. И разговоры у тебя все одомашненные.

– Я как-то сделал сорок кэгэ жульена! – вспоминает он мечтательным голосом, после какого обычно распахивается занавес и из-за кулис, перекатываясь через голову и легко вскакивая на ноги, в блёстках и перьях выступают цирковые акробаты. – Купил пятнадцать кэгэ шампиньонов, двадцать банок сметаны, восемь кэгэ лука, шесть куриц. Два дня лук жарил! За это время потихоньку одну курицу схомячил. Целый день занимался грибами: в жульен, понимаешь, только шляпки идут. Пожарил… на это ушло полтора кэгэ сливочного масла. Смешал – смотрю, густовато. Налил туда молока, пачки четыре… и понял, что никогда это всё не съем. Стал ходить раздавать. Два месяца ели всей деревней! Ко мне из Коростелёва приезжали! Люди моим жульеном макароны поливали!