18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Ангельский рожок (страница 58)

18

– Возьми меня к себе, РобЕртыч, не пожалеешь. Хоть кем возьми, хоть курьером.

Он взволнованно засмеялся и сказал:

– Эт у кого царицы курьерами служат? Будешь у меня главной начальницей. Как эту должность назовём?

– Сватья баба Бабариха.

– Так и запишем, – легко сказал он. – Будешь мне лучших писателей сватать.

Нет, собой и своей работой она Аристарха не грузила. Зато самого его называла Шахерезадой, не давала уснуть; как в детстве, требовала немедленного продолжения истории. Расталкивала, уже сонного:

– Погоди, не спи. А чем уголовники-бедуины отличаются от таковых евреев? Или арабов? И почему у тебя не могло там оружия быть – ну, в ящике закрытом хотя бы! В щёлочке какой-нибудь! Страшно же!

Он мучительно ждал возвращения сына откуда-то из Черногории, из Хорватии – в общем, из очередного джазово-мотоциклетного круиза с друзьями-лабухами, такими же, как он, шалопаями. Всё рассматривал фотографию – Надежда раза три заставала его за этим занятием, он быстро воровато ставил фото на место. А однажды слышала из-за двери ванной, как он разговаривал сам с собой, повторяя через каждое пятое слово: «Алексей…» – с разными интонациями. Подумала: «Репетирует!»

Тогда она поехала домой, на Патриаршие, и привезла в Серединки фотоальбом – обычную слюнявую хронику юной мамаши: младенец Лёшик на животе – круглая попка так и просит шлепка маминой ладони; Лёшик хохочет, вся мордаха в пюре, Лёшик на велосипеде – синяя курточка, голубая импортная рубашечка, вишнёвая бабочка – прямо шансонье; двенадцатилетний Лёшик на фоне открытой клавиатуры (это как раз когда она мыла полы бог знает у какой надутой швали, а он потом похерил все занятия); наконец, восемнадцатилетний Лёшик-студент, у мольберта: физиономия скучающая, хотя на мольберте – очень неплохая картинка. В общем, обычная горделивая материнская экспозиция, если не считать поразительного, до оторопи, сходства с папашей. Двойники с поправкой на годы. Так и хотелось сказать: «Этого не может быть!» – да она и говорила это себе все прошедшие годы.

Аристарх залёг с альбомом в спальне часа на полтора, и она не совалась с пояснениями, оставила его одного. Крутилась на кухне, засаливала огурцы – на кухне всегда найдётся что делать. Наконец он спустился, молча украл у неё таблетку от давления и долго торчал у окна, обхватив себя руками, как сирота на морозе. Она поглядывала искоса, ждала, когда он вздохнёт своё, уже привычное: «Что ты наделала, что ты с нами наделала!» Но он молча встал к раковине – мыть посуду. Посудомойка, конечно, существовала, но его успокаивал звук льющейся воды.

– А нельзя ли его как-то… вызвонить, – спросил через плечо. – И почему он сам не звонит?

А ты – ты звонил маме, когда на два месяца закатился с цыганами блядовать, причём в куда более раннем возрасте?

Надежда сострадательно вздохнула, подошла, перекинула ему через плечо кухонное полотенце – руки вытирать. Сказала:

– Я стараюсь не нарываться, себе дороже. А то возбухнёшь, огребёшь по полной и потом столько тех таблеток сожрёшь! Не психуй: вернётся в конце сентября, проявится. Постепенно познакомитесь – если будет на то его воля.

Если я ещё буду на воле…

– Он что – монстр? – спросил Аристарх растерянно и хмуро. Она сказала:

– Да нет. Обычная детская свинья.

Постепенно истекала, иссыхала последняя струйка того водопада облегчения, с которым он обрушил на неё всю свою другую жизнь, и главное, страшное: убийство на ферме.

С торопливым брезгливым отчаянием исторгал из себя слова, не проговаривая их, а мыча, доборматывая, выстанывая из себя всю ту ночь: как свет луны стекал по затылку убитого им брата, как обильно – от царапины на плече – лилась его собственная кровь, и как скудно чернели кровавые пятна от смертельной пули на белой рубашке Павла… Рассказывал прерывистым шёпотом, как, под приглядом гробовой луны, смывал с себя кровь в фонтане голубой деревни, молчащей, как склеп… И по мере того, как весь накопленный ужас, всё неподъёмное отвращение к себе поднимались к горлу и выдавливались, выплёскивались наружу словами – пусть неловкими, пусть неточными, но мало-помалу выстраивающими рассказ, – его трясло всё сильнее, по лбу струился пот, а джинсы на коленях, по которым он безостановочно катил ладони, стали влажными. Когда описывал, как Пашка вдруг крякнул и исчез с гребня горки и как, взобравшись наверх, он увидел того внизу – неподвижную рыхлую кучу, лишь брюхо ещё подрагивало, рвотный спазм подкатил к горлу, он кинулся в ванную, еле добежал.

И долго мылся там, полоскал рот, чистил зубы, проклиная себя за трусость, за хлипкость: вот, не выдержал, обрушил на Дылду всю тяжесть своей вины, своего преступления. Что ж ты за мужик, и как ей это теперь тащить!

Когда вышел, она сидела у стола в спальне в той же позе – императрица в ожидании донесений, – молча глядя в окно, будто и не двинулась, не шевельнулась, пока он возился в ванной. На его шаги обернулась и произнесла странно спокойное:

– В баню!

Он растерялся. Не таких слов о своей беде ожидал, не этого залихватского посыла времён их школьного детства. А она твёрдо повторила:

– В баню, сейчас же! Пропарю тебя, весь гной выйдет. – И тут улыбнулась: – Знаешь, какие душевные веники Изюм вяжет – берёзовые, шёлковые, – мечта моей задницы! Папка говорил: «В бане генералов нет».

Он подошёл, опустился на пол у её ног, тихо обнял колени, лёг на них щекой.

– И убийц – нет?

Она положила обе ладони на его чуть не под корень стриженую голову, просоленную сединой. Как сладко было держать эту голову в ладонях, как сладко и больно смотреть на эту седину – в царственной горечи безоглядной любви.

– Увижу наконец все твои шрамы, – сказала негромко. И те несколько минут, пока сидели, так странно, молча-навсегда припав друг к другу, задумчиво искала в памяти похожую композицию… И нашла наконец: Эрмитаж. Рембрандт, «Возвращение блудного сына».

Неожиданно для себя, сам себе удивляясь, он полюбил оставаться дома один. Дважды в неделю Дылда выезжала на работу в Москву (куда-то в район Варшавки, он не вдавался), где просиживала полдня в издательстве. «Руковожу процессом», – объясняла кратко. Как-то в самом начале на его вопросы о работе она пыталась что-то рассказать, быстро и ловко выговаривая нерусские слова, которых за долгие годы его отсутствия на родине расплодилось, как комарья: «органайзеры», «мерчандайзеры», «сегментирование аудитории», «определение стратегии развития». Но увидела его оторопелое лицо и рукой махнула. Зато подробно, в лицах, очень смешно и душевно описала своих топовых авторов, подчинённых, начальство…

Начальством, собственно, был некий «РобЕртыч» (невысказанное мнение Аристарха: «высококлассный мудак, как и ударение в его отчестве»), но Дылда его любила и, хотя сама же, похохатывая, рассказывала издательские анекдоты, в которых тот представал бенефициантом, в обиду не давала: худого слова не вставишь!

В общем, сказал он себе, унимая ревнивые позывы нагрянуть-глянуть, что за кони там пасутся вокруг его рыжей, – в общем, нормальная конторская служба – уймись!

И напрасно себя успокаивал! Вокруг Надежды возникли-таки завихрения и даже серьёзные атмосферные явления: посыпались отовсюду комплименты, взбодрились и забили копытами авторы – совсем нестарые жеребцы; дважды кто-то из них присылал анонимные букеты (в Серединки она их, само собой, не везла – не будите спящего зверя!). «Неужели действительно все эти феромоны-ароматы и прочая химия обволакивают наши возбуждённые души и тела, – дивилась она молча, – заряжают пространство, искрят и мерцают над нашими головами?»

Да она и сама перед собой преобразилась. Перестала мысленно именовать себя «мерзкой старой толстухой» и в зеркало смотрелась уже не для того, чтобы причесать «эту кошмарную паклю», а, скажем, губы подкрасить, тронуть румянами скулы, подобрать брошку к новенькому пиджаку. «А ничего баба! – говорила себе, критически осматривая отражение. – Ей-богу, ничего!»

Аристарху она ни капельки не верила – он был лицо заинтересованное и одуревшее. Она даже обнаружила, что он не видит, в чём она одета. Ибо, впервые за много лет изрядно потратившись на «гардеробчик», пыталась перед ним покрасоваться – с ужасным результатом:

– Ну, как? – Костюм был дорогущий, шёлковый, баклажанный, блуза с нежным, подчёркивающим шею, хомутовым воротником, а юбка расклешённая, так и вихрится, так и тает вокруг её длинных ног. – Как тебе?

– Что…

– Шмоточки-то новые!

– А… шикарно. А старые плохи были? Та рубаха лавандовая…

Она прыснула:

– Ты сдурел?! Это старьё, в котором я мою полы!

– А мне нравится, – сказал, смутившись. – У тебя в ней потрясающая грудь!

В такие её «служебные дни» он вставал пораньше, готовил завтрак, наслаждаясь тишиной, свежестью из распахнутых окон, скандальной музыкой птичьих разборок. Затем поднимался будить трудовой народ – отдельное утреннее счастье, с зарыванием холодного носа в тёплую шею и с законным ответом подушкой по мордасам.

Потом завтракали…

Впервые увидев в миске некую сотворённую Аристархом аппетитную композицию, она ахнула:

– Оладьи?!

– Ну.

– Оладушки?!

– Они самые…

Подбежала, схватила один двумя пальцами, свернула конвертиком, сунула в рот, вытаращила глаза:

– О-о-о!!! М-м-м-м!!!