Но всего восхитительнее, когда эти господа начинают взаимно восхвалять друг друга – глупцы глупцов, невежды невежд – в посланиях, гимнах, панегириках. Приговором того этот возведен на степень Алкея, тот – приговором этого превращен в Каллимаха; тот превознесен этим превыше Цицерона, этот ставит того выше Платона. Не редкость, что иной из таких господ старается найти себе конкурента, для того чтобы соревнованием увеличить свою славу. Тут «разделяется на два лагеря толпа, в ожидании исхода единоборства»[60], пока оба бойца не выходят с триумфом, как победители. Смеются над этим мудрецы, как над величайшей глупостью. Оно и глупо, в самом деле, – кто ж будет против этого спорить? Но что в том, если, по моей милости, они приятно проводят жизнь и своими триумфами не поменяются со Сципионами?.. Да ведь правду сказать, и те самые ученые, которые с таким самодовольством посмеиваются над чужой глупостью, плодами которой они, однако, сами пользуются, – ведь и они – говорю я – немало сами обязаны мне. Они не могут отрицать этого, если только у них есть хоть крупица благодарности.
На первое место в ряду ученых заявляют притязание правоведы. Правда, их профессия несколько напоминает Сизифову работу: результат их работы тот же, то есть равняется нулю. Трудно, однако, представить себе человека более самодовольного, чем законовед, когда ему удастся процитировать залпом шестьсот законов, – нужды нет, что они не относятся к делу. Нагромождая глоссы на глоссы, толкования на толкования, они делают правоведение одной из труднейших наук; и они лишь гордятся этим, так как то, что трудно и кропотливо, то, по их мнению, и достойно хвалы и славы.
Рядом с ними следует поставить диалектиков и софистов. Эти господа говорливее меди додонской[61]; каждый из них в отдельности в состоянии состязаться в болтливости с двадцатью бабами. Для их счастья было бы, однако, куда лучше, если бы они были только болтливы и не были бы к тому же до того сварливы, чтобы объявлять друг другу войну не на живот, а на смерть из-за козлиной шерсти и в жару полемики сплошь да рядом упускать из виду истину. Тем не менее собственное их самомнение делает их вполне счастливыми. С каким самодовольством, с какой самонадеянностью готовы они, заучивши три силлогизма, вступить каждую минуту в словесную битву с кем угодно и о чем угодно. Благодаря своему упрямству они непобедимы, их не перекричать и Стентору[62].
За ними следуют философы. Длинная борода и широкий плащ придают им почтенный вид. Они считают мудрость своим исключительным достоянием, между тем как прочие смертные, по их мнению, блуждают, как тени во мраке подземного царства. Счастливое самообольщение! Что такое представляют собой, на поверку, эти мнящие себя мудрецами? Полупомешанных, не более! Стоит только прислушаться к их речам, когда они воздвигают бесчисленные миры, вычисляют размеры Солнца, Луны, звезд и орбит, и с такой уверенностью, точно они их измерили при помощи указательного пальца или шнурка. Они объяснят вам причины молний, ветров, затмений и прочих необъяснимых явлений; они делают это с такой уверенностью, точно они были посвящены в тайны создательницы вещей природы и явились к нам прямо из совета богов. Только природа-то великолепно подсмеивается над их догадками. В сущности, ведь нет в их мнимых знаниях ничего достоверного; и лучшее тому доказательство – это их постоянные и нескончаемые взаимные препирательства о тех самых вещах, на знание которых они претендуют. Ничего, в сущности, не зная, они, однако, выдают себя за носителей всякого знания. Они даже сами себя плохо знают, часто не замечают, по своей близорукости либо по рассеянности, ни ямы, ни камня под ногами, а в то же время уверяют, что они созерцают идеи, универсалы, формы отдельно от вещей, первичную материю, субстанцию, то есть вещи до того тонкие и неуловимые, что вряд ли бы и сам Линкей их мог заметить. А с каким презрением смотрят они на непосвященную толпу, когда им представится случай пустить пыль в глаза малосведущим людям своими треугольниками, четырехугольниками, кругами и прочими математическими чертежами, которые они нагромождают одни над другими, в виде замысловатого лабиринта, располагая сбоку симметрическими рядами буквы.
Есть среди этих господ и такие, что предсказывают будущее по звездам и сулят самые что ни на есть волшебные чудеса. И везет же этим господам: находятся ведь люди, которые им верят!..
Что касается богословов, то лучше, быть может, было бы пройти их молчанием, «не трогать этого вонючего болота», как говорят греки, не прикасаться к этому ядовитому растению. Ведь это такой хмурый и сварливый народ, что, чего доброго, они толпой обрушатся на меня со своими шестью сотнями «заключений», чтобы заставить меня взять мои слова обратно, а в случае отказа с моей стороны, чего доброго, объявят еретиком: это их обычный прием – запугивать обвинением в ереси тех, кто успел вызвать их неудовольствие. Хотя богословы всего менее склонны признавать мое благотворное на них влияние, но в действительности они так же многим мне обязаны. Счастливые благодаря моей верной спутнице Филавтии (самомнению), они чувствуют себя на третьем небе и с высоты своего величия с презрительным сожалением взирают на остальных смертных, пресмыкающихся на земной поверхности наряду с бессмысленными животными.
Они оградили себя непроницаемым забором из магистральных определений, заключений, короллариев, предложений – определительных и вводных; они понаделали себе столько скрытых тайников и потайных выходов, что их и сетями Вулкана не изловишь; с помощью своих «различений» они выскользнут откуда угодно, а своими диковинными словечками они не хуже, чем тенедосской секирой, разрубят всякий узел. С каким авторитетом объясняют они – «собственным умом дошли»! – по какому плану создан и устроен мир, через какие каналы распространилась на потомство язва первородного греха и т. д. Есть бесчисленное множество разных вздорных тонкостей: относительно моментов, понятий, отношений, формальностей, сущностей, субстанций, одним словом – таких вещей, которые – обладай ты зрением Линкея, который был способен видеть в полной темноте, – и то их не увидишь: они просто-напросто не существуют. Прибавьте сюда их так называемые гномы, в сравнении с которыми так называемые парадоксы стоиков могут показаться банальными, избитыми истинами. Эти богословские гномы сто́ят того, чтобы привести здесь несколько образчиков их. Так, одна из них гласит, что меньше греха зарезать тысячу человек, чем в воскресенье починить башмак бедняку; другая гласит, что лучше допустить гибель всей вселенной, чем сказать самую пустяковую ложь. Эти наитончайшие тонкости еще утончаются вследствие размножения схоластических направлений. Легче выбраться из лабиринта, чем разобраться в хитросплетениях реалистов, номиналистов, фомистов, альбертистов, оккамистов, скотистов[63] – я назвала далеко не всех, а лишь главнейшие схоластические школы. Во всех их столько учености, столько трудности, что, право, если бы апостолам пришлось вступить в состязание о подобных вещах с нынешними богословами, то им понадобилась бы помощь иного Духа, чем тот, который в древности говорил их устами. Апостол Павел, правда, дал на деле доказательство своей веры, но он не сумел дать магистрального определения веры. «Вера есть, говорит он, осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом» (Евр. 11: 1). Далеко не магистральное определение! То же самое относительно христианской любви, которой был так преисполнен этот апостол; сделанное им определение христианской любви в 13-й главе послания к Коринфянам точно так же не удовлетворяет всем требованиям логического определения. Благочестиво совершали апостолы эвхаристию, но если бы спросить их о terminus a quo[64] и о terminus ad quem[65], о пресуществлении, о том, каким образом тело Христово может одновременно находиться в различных местах, о различии между телом Христа на небе, на кресте и в таинстве эвхаристии – в какой момент совершается пресуществление, так как произнесение сакраментальных слов, в силу которых совершается этот акт, требует известного промежутка времени, – если бы, говорю я, подобные вопросы были предложены апостолам, то вряд ли, полагаю, сумели бы они ответить на них с такой тонкостью, с какой дают свои определения и заключения скотиды[66]. Апостолы знали лично Мать Иисуса, но кто из них столь философски выяснил, как это делают наши богословы, каким образом Она была предохранена от первородного греха? Апостол Петр, собственноручно получивший ключи Церкви от самого Христа, вряд ли, однако, понимал – во всяком случае, он не мог бы оценить всей тонкости этого рассуждения, – каким образом может обладать ключами к знанию тот, кто не обладает самим знанием. Апостолы крестили на каждом шагу, и, однако, нигде ни разу не учили они, что такое формальная причина, что такое причина материальная, производящая и конечная причина крещения, ни разу не обмолвились ни словом о его характере – изгладимом или неизгладимом. Молились они также, но молились духом, единственно руководствуясь этим евангельским изречением: «Бог есть дух, и молящиеся ему должны молиться в духе и истине». Но им, по-видимому, не было открыто, что следует не менее благоговейно чтить, чем самого Христа, нарисованное углем на деревянной доске его изображение, если только он изображен с двумя выпрямленными перстами, с необрезанными волосами и с тремя завитками на локоне, опускающемся от затылка. Впрочем, мог ли всему этому научить тот, кто не прокорпел тридцать шесть лет над физикой и метафизикой Аристотеля и Скота? Равным образом, апостолы наделяют благодатью, но нигде они не делают различия между благодатью благоданной и благодатью благодательной. Они проповедуют добрые дела и не различают доброго дела действенного от доброго дела деемого. На каждом шагу говорят они о любви и не отличают любовь внедренную от любви приобретенной и не объясняют, представляет ли она акциденцию или же субстанцию, есть ли она вещь созданная или же несозданная. Они гнушались греха, но я готова умереть, если они смогли дать ученое определение того, что такое грех, как это делают скотисты. Я не могу допустить, чтобы апостол Павел, ученейший из апостолов, решился столько раз высказаться неодобрительно о всякого рода спорах и словопрениях, если бы был посвящен во все тонкости схоластики; оно и неудивительно, если принять во внимание, что все поднимавшиеся в те времена контроверзы и споры отличались довольно грубоватым и простоватым характером, по сравнению с более чем хрисипповскими тонкостями[67] нынешних докторов богословия. Надо, впрочем, отдать справедливость их необыкновенной снисходительности: встречая в писаниях апостолов вещи неудовлетворительные с точки зрения новейшей богословской науки, наши богословы не только воздерживаются от того, чтобы осуждать эти неудачные места апостольских писаний, но стараются дать им по возможности приличное истолкование. Они считают своим долгом отдать эту дань уважения как древности, так и авторитету апостолов. Да, наконец, и несправедливо было бы требовать от апостолов таких тонкостей, о которых они сами ничего не слышали от своего Учителя. Встретив подобные же неудовлетворительные места в писаниях Отцов Церкви, как Златоуст, Василий Великий, Иероним, наши богословы довольствуются лишь пометой на полях: «это не признается».