Денис Старый – Аудит империи (страница 23)
Огромное количество экономических знаний, которые были у меня в голове, просто вопили о том, что они жаждут применения. А вся проблема в том, что всё развивается хаотично, бесконтрольно. В том числе и отсюда прорастает та чудовищная коррупция, которая существует в России. Когда нет системы, стоит ли ждать от людей, склонных к порокам и наживе по своей природе, что они вдруг станут честными?
Я снова почувствовал резкую боль в паху, но на этот раз она не вызвала ярости. Только холодную, расчетливую решимость.
«Ну что, коллеги-акционеры компании „Российская империя“, — подумал я, глядя на пустую кровать императора, — аудит начинается. И поверьте, результаты вам очень не понравятся».
Глава 12
Петербург.
29 января 1725 года, 19 часов 10 минут
Тишину кабинета нарушало лишь сухое шуршание перьев. Остерман работал виртуозно: он не просто записывал, он отсекал лишнее, облекая мои сумбурные, порой слишком современные мысли в безупречные формулировки петровской эпохи.
Формирование идеологической повестки, создание той самой тонкой, но прочной прослойки чиновников, которые бы не просто «служили место», а искренне, до боли в груди, радели за отечество — задача была не менее важной, чем отливка пушек. Это была попытка создать хребет новой империи, вырастить людей, для которых величие России стало бы личной потребностью.
Да, материальный достаток для таких тоже важен. Вот только при нормальной оплате труда, возможности получить помощь не у частного лица в виде взятки, а от государства — должны были сыграть роль. Нет, не для всех чиновников, я не романтик-утопист. Но когда любить Родину и службу станет брендом, модным явлением, тогда и появятся чиновники, старающиеся хоть что-то сделать для Отечества.
Примерно через час, когда спина уже начала ныть, а чернила в чернильнице почти иссохли, я откинулся на подушки и, глядя в упор на своего секретаря, задал вопрос, который давно висел в воздухе тяжелым свинцовым грузом:
— Скажи мне, Андрей Иванович, а как ты относишься к тому, что предки мои окончательно закрепостили крестьян?
Перо в руке Остермана замерло. Он не поднял взгляда сразу, выдержав театральную паузу, словно взвешивая каждое слово на невидимых аптекарских весах. В этой тишине отчетливо слышалось потрескивание свечей. Наконец, он поднял на меня свои внимательные, глубокие глаза и ответил — аккуратно, как сапер на минном поле, но с той прямолинейностью, которую мог позволить себе только он:
— Ваше величество, сие есть незыблемая опора державы вашей. На том всё стоит.
Я лишь едва заметно кивнул, не став развивать тему.
— Ты, конечно же, прав, Андрей Иванович, — произнес я ровным голосом, хотя внутри всё перевернулось от собственного лукавства.
Из этого времени, из этой точки пространства, мир виделся совсем иначе. То, что будет проблемой в будущем, что станет своего рода темой, которую хотелось бы не подымать в покинутом мной веке, ибо она токсична, сейчас принимается, как благо. Я об крепостничестве. Мол, крестьяне — это слепые котята. Оставь их без опеки помещика, точно пропадут. Так что крепостные еще благодарны должны быть за свое положение. И ведь… они благодарны. Другого, кроме как быть под покровом барина, нет иной жизни.
Кто же в здравом уме нарушит такую идилию? Да и зачем же?
Нынешние люди, окружавшие меня, жили в твердой уверенности: Россия ни в чем не уступает Европе. Казалось, стоит лишь перенять пару-тройку технологий, пригласить мастеров из Голландии, поставить мануфактуры — и мы уже вровень, плечом к плечу.
Никто здесь еще не чувствовал дыхания перемен. Великий промышленный переворот еще не маячил даже призраком на горизонте. Даже Екатерина Великая, чье правление золотым веком впишется в историю позже, не увидит этой тектонической трещины.
Лишь много позже Николай Павлович спохватится, осознав, насколько глубока пропасть, отделяющая нас от прогресса. Но будет поздно. Тень Крымской войны уже легла на эти земли, и я знал страшную правду: ту войну проиграет не доблестный русский солдат в окровавленной шинели, а русский промышленник, застрявший в прошлом веке. Ну и интендат с генералом.
«Шапками закидаем!» — уже готовится через более чем сто лет сказать генерал-лейтенант Василий Кирьяков и проиграть сражение на реке Альме, когда интервенты взяли в осаду Севастополь.
Но сейчас, когда не прошло и трех суток моего пребывания в теле Петра — хотя по внутренним часам я прожил здесь целый год — было слишком рано рубить сплеча. Я чувствовал себя хирургом, у которого из инструментов только тупой нож. Рановато судить о своевременности крепостничества, когда ты только-только начинаешь осознавать масштаб инерции этой огромной страны.
Я руководствовался сухими цифрами, беспристрастными, как смерть. Всего десять лет назад в России начали внедрять косу-литовку — вещь, для человека моего времени примитивную до абсурда, а здесь ставшую технологическим прорывом. И если такая мелочь внедрялась десятилетие, то что говорить о глобальном переустройстве общества?
— Пока всё, Андрей Иванович. Жду тебя после завтра по утру, — я устало махнул рукой, прерывая свои размышления. — Донеси мою волю до всех. Глаз не смыкай: смотри, кто доволен, кто зубами скрипит. Доложишь лично. И всем передай… если воля моя не будет исполнена в срок, мне будет очень херово. А значит, и им — вдвойне. Матюшкина позови ко мне.
Остерман низко раскланялся. В дверях его лицо снова приняло то самое выражение скорбной мины, которое он нацепил с утра. Видимо, на час работы он отвлекся, забыл о потере своих людей, а теперь горе накатывало на него новой волной.
Я хотел было посоветовать ему «накатить» хлебного вина для облегчения души, но вовремя осекся. Остерман не был из тех, кто топит горе в штофе, да и дел было столько, что уходить в крутое русское пике было непозволительной роскошью.
Секретарь вышел. Я посмотрел на прибирающуюся в комнате, Авдотью. Она пришла, по-хозяйски, лишь изобразив книксен, но была не похожа на себя. У них тут явно был какой-то свой график дежурств — сутки через двое, не иначе. Глядя на нее, я невольно вспомнил Грету. Та была куда миловиднее, свежее. Я никогда не считал себя коллекционером женских сердец, но мужская натура брала свое: глазу хотелось отдыхать на красоте, а не на этой вечно понурой безмолвности.
Авдотья двигалась тихой тенью. Она не произносила ни слова, и я молчал, но внимательно, исподлобья наблюдал за каждым ее жестом. Резкая смена моего настроения, которую замечали все вокруг, действовала на челядь угнетающе.
Она приблизилась с подносом, и я, не выдержав этого гнетущего молчания, бросил:
— Я не просил тебя приносить мне еду.
Голос мой прозвучал не зло, почти буднично. Я пытался смягчить тон, но в этом теле даже простая фраза выходила грозной, как приговор. И голос мой изрядно окреп. Да я сам себя боялся. Шучу, конечно, как-то само собой выходило не командовать, не говорить, а поистине повелевать.
— Что это за еда? Я повторять должен? Придумала баба себя такого, что невмочно?
Реакция была мгновенной и пугающей. Женщина вздрогнула всем телом, поднос в ее руках звякнул, а сама она отшатнулась так, словно я только что ударил ее электрическим током. В ее глазах вспыхнул такой животный, неприкрытый ужас, что мне на мгновение стало не по себе от осознания собственной власти.
Да нет же. Не могла она проболтаться. Страх — надежный замок, но золото, подкрепленное страхом, — это уже стальной сейф. Я, конечно, уже распорядился выдать этой женщине за молчание пятьсот рублей. Заслужила. Ну и думал несколько приблизить к себе, чтобы она стала «моими ушами». Ведь знаю, что на кухне слуги могут говорить такое, чего не раскопать даже всем агентам Тайной канцелярии вместе взятыми.
Остерман, со свойственной ему педантичностью, даже отчитался: деньги ею получены, до последней копейки. Для нее это не просто сумма — это целая жизнь, огромный капитал, способный превратить нищую в зажиточную хозяйку. А ведь, казалось бы, что она сделала? Только лишь оказалась в нужном месте в нужное время и не стушевалась.
Но в том-то и фокус: это была ее работа. Не просто дёрнуть за верёвку, а сделать это в строго определённый момент, с тем самым выверенным усилием, чтобы в глазах толпы создать необходимый эффект при моём так называемом «воскрешении». Театральный трюк, стоивший жизни старым устоям и купивший мне право на новую жизнь в этом теле.
— Ваше императорское величество, — тишину комнаты разрезал скрип тяжелой двери и сухой, военный голос.
В помещение вошел генерал-майор Матюшкин. Его я так же ждал и этого человека нужно проверять на возможность возвышения. Послужной список такой у него, особенно за героизм и грамотное управление войсками в Каспийских походах, что если не графа дать, то землями наделить и в звании повысить. Да и не выходило у меня из головы то знание, что он в иной реальности привлек к себе внимание истинной скорбью по моей смерти.
Я оторвался от своих мыслей и посмотрел на него.
— Справно ли караулы ведутся во дворце? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал по-царски властно, но без лишней агрессии. — Не утомился ли ты, Михаил Афанасьевич? Спал ли этой ночью?
— Никак нет, ваше величество, не утомился и не спал, — браво отрапортовал генерал-майор, вытянувшись в струну.