18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Денис Пожидаев – Кожа Небытия (страница 4)

18

— Я тут посмотрел, — сказал отец и положил ладонь на веер бумаг. — Тут у всех одно и то же. Слово в слово. Ты не находишь странным?

— Не нахожу, — сказал Илья. — Потому что это одно и то же.

— Вот именно. — Отец поднял палец, будто Илья подтвердил его правоту. — Одно и то же. Все переписывают друг у друга. Один написал, остальные списали. Никто не смотрит заново. Я поэтому и собрал.

Илья молчал. Он знал этот тип разговора; он вёл его с чужими родственниками десятки раз, с той стороны стола. Родственник приносит заключения и объясняет тебе, врачу, что все врачи ошиблись одинаково. За этим никогда не стоит глупость. За этим стоит то, что человек не может уместить в себя необратимость, и потому ищет ошибку — ошибка обратима, ошибку можно исправить, а необратимость исправить нельзя, и значит, её не должно быть.

— Пап, — сказал он. — Это не переписано. Это диагноз, который подтверждается независимо, потому что он верный. Я смотрел её сам. Ты знаешь, что я смотрел.

— Ты сын, — сказал отец. — Ты не мог смотреть как надо. Ты жалел.

Это было почти проницательно, и Илья на секунду сбился. Он и правда смотрел мать не совсем как врача; он до сих пор не знал, помогло это или помешало. Но отец имел в виду другое. Отец имел в виду, что если бы смотрели строго, без жалости, то нашли бы то, что можно вылечить.

— Там нечего искать, — сказал Илья тихо. — Это не то, что ищут. Это то, что называют. Я понимаю, что это тяжело…

— Не надо, — сказал отец. Не повысил голоса, наоборот, снизил, и от этого стало жёстче. — Не надо меня понимать. Меня не надо жалеть, я не больной. Больная там. — Он мотнул головой в сторону стены, за которой работал ненужный телевизор. — И я тебя как сына прошу и как отец говорю: найди. Есть же новые эти, за границей, методики. Ты в институте, у тебя связи. Не может быть, чтобы человек был и вдруг не был. Так не бывает.

— Бывает, пап.

— Не бывает! — Вот тут он всё-таки повысил, один раз, коротко, и тут же взял себя обратно в руки, будто устыдился, что дал форме дрогнуть. Помолчал. Разгладил ладонью один из листов, хотя лист был ровный. — Ты просто, — сказал он ровнее, — плохо ищешь.

Он сказал это без злости. Вот что Илья запомнил и что потом возвращалось к нему годами: отец сказал это не в сердцах, не чтобы уколоть. Он сказал это как вывод. Как человек, который логически пришёл к тому, что если результат неприемлем, значит, работа проделана недостаточно. Значит, плохо ищешь. В его мире это было связью причины и следствия, а не обвинением. Он всю жизнь так держал: если что-то не получается, ищи лучше, дожимай, не сдавайся, — и это работало на заводе, работало в его цеху, работало со всем, что можно было дожать. Он не умел различить задачу, которую можно решить старанием, и то, что старанием не решается вовсе. Для него не решалось только то, что плохо искали.

— Хорошо, — сказал Илья.

Он сказал «хорошо» не потому, что согласился. Он сказал «хорошо», потому что понял в эту минуту, что спорить бессмысленно и, больше того, жестоко. Отец защищался. Его жёсткость, его требование новых врачей, его вера в то, что где-то есть непереписанное заключение, — всё это была не тупость и не слепота. Это была броня. Отец не отрицал болезнь как факт — факт лежал на столе веером, он его собрал сам. Отец отрицал мир, в котором его жену можно назвать больной и после этого ничего нельзя вернуть. Такой мир он принять не мог, потому что в таком мире не было того, что он умел делать, — искать, дожимать, чинить. В таком мире от него ничего не зависело, а человек, от которого ничего не зависит, для отца был всё равно что мёртвый.

Илья тогда увидел это ясно, но с холодным, отстранённым состраданием, как видят симптом. Он подумал: вот форма, которая держит его, чтобы он не осыпался вслед за женой. Отцовская твёрдость — это не сила, это скафандр. Стоит его снять, стоит отцу хоть на минуту допустить, что вернуть нельзя, — и он ляжет рядом. Скафандр уродлив, он мучает всех вокруг, он гонит Илью искать несуществующее лекарство, но без него отца просто не станет.

Он этого тогда не додумал до конца — что и его собственная точность, его диагнозы, его «эмоциональная реакция сопровождающего лица» из того же материала, что и отцовское «плохо ищешь». Что они с отцом делают одно: держат спину формой, чтобы не увидеть, что форму держать нельзя. Отец требовал, чтобы мать осталась прежней. Илья требовал, чтобы она стала правильно названной. Ни то ни другое не было ею.

— Я поищу, пап, — сказал Илья, и это была ложь, милосердная ровно на одну секунду. — Поспрашиваю про методики.

Отец кивнул. Плечи у него на миллиметр опустились — не расслабились, а получили разрешение подождать. Он собрал бумаги, ровно, лист к листу, постучал стопкой по столу, выравнивая край, и убрал в папку. За стеной работал телевизор для той, что уже не смотрела. Отец сидел прямо, держа спину, и Илья, уходя, унёс с собой не столько его слова, сколько эту спину — прямую, несдающуюся, за которой не было уже ничего, кроме страха, хорошо умеющего держать осанку.

Глава 7. Брат Андрей

Илья приехал в отделение днём, между двумя своими делами, и застал Андрея за кормлением. Брат сидел на стуле, придвинутом вплотную к креслу матери, чуть боком, чтобы быть на её уровне, а не над ней, и держал тарелку на колене. В другой руке была ложка. Та самая история, из-за которой Илья всю жизнь зарабатывал, — человек и ложка, — только здесь никто ничего не тестировал.

Он остановился в дверях. Андрей его не заметил, а мать смотрела на брата с тем же вежливым вниманием, каким одаривала всех.

— Ещё ложечку, — говорил Андрей. — Вот так. Хорошо.

Мать открывала рот, как открывают из вежливости, не из голода. Проглатывала. И спрашивала:

— А вы тут работаете?

— Работаю, — говорил Андрей.

— Давно?

— Давно уже.

Она кивала, удовлетворённая, и через несколько секунд, приняв ещё ложку, спрашивала снова:

— А вы тут работаете?

— Работаю, — говорил Андрей.

Илья насчитал четыре раза. Один и тот же вопрос, один и тот же ответ. И вот что он не мог потом забыть: Андрей отвечал не одинаково. То есть слова были те же, но интонация каждый раз чуть менялась, будто вопрос и правда задавали впервые. В четвёртый «работаю» не было ни тени той механической усталости, которая появляется у человека, когда он повторяет по кругу. Андрей отвечал так, словно круга не было. Для матери круга и не было — каждый её вопрос был первым. И Андрей встал не в свой опыт, а в её: раз для неё впервые, значит, и он отвечает впервые.

Илья знал, как это описывается. Он мог бы сказать: пациент не удерживает недавнюю информацию, персеверирует, задаёт вопрос повторно; ухаживающий демонстрирует адаптивную коммуникативную стратегию. Он знал стратегию. Их этому даже учат — не поправлять резко, не говорить «ты уже спрашивала», не возвращать человека силой в реальность, которую он не может удержать. Илья знал эту рекомендацию и умел её пересказать родственникам.

Но одно дело знать рекомендацию, а другое — видеть, как её выполняет человек, который никакой рекомендации не читал. Андрей не применял стратегию. У него не было в голове слова «персеверация», он не знал, какие поля мозга за это отвечают, он вообще не думал в этих категориях. Он просто был не в силах сказать матери «ты уже спрашивала», потому что для него это значило бы ткнуть её носом в её же распад, а он этого не хотел — не из методики, а из чего-то более раннего, чем методика.

Мать сказала что-то про суп — что суп сегодня жидкий, — хотя это был не суп, а протёртое второе. Андрей не стал поправлять.

— Жидковат, — согласился он. — Завтра погуще попросим.

И она вдруг усмехнулась — коротко, живо, той усмешкой, которая осталась от прежней Веры Сергеевны, от женщины, не терпевшей приблизительности, — и сказала:

— Тут всё жидкое. И суп жидкий, и врачи.

Андрей засмеялся. По-настоящему, не из вежливости. Засмеялся вместе с ней над врачами, к которым сам, вообще-то, и привёл её сюда, и мать засмеялась тоже, довольная, что пошутила и что шутку приняли. Они смеялись вдвоём, брат и мать, над жидкими врачами, и в эту секунду между ними было что-то, чего у Ильи с матерью не было уже давно, а может, и никогда.

Илья стоял в дверях и чувствовал то, чему сначала не хотел давать имя. Потом дал: зависть. Он завидовал брату. Не тому, что Андрей был рядом чаще, — это Илья мог себе объяснить работой, расстоянием, тысячей причин. Он завидовал тому, что Андрей смеялся с матерью, а он, Илья, всю жизнь смотрел на неё. Андрей был с ней. Илья был при ней — как врач при пациенте, как наблюдатель при случае. Он умел про мать всё, кроме того, что умел Андрей: сидеть рядом с распадающимся человеком и не пытаться его немедленно вернуть, назвать, поправить, диагностировать.

Андрей поднял глаза и увидел его.

— О, — сказал он. — Приехал.

Без упрёка. Просто отметил.

— Приехал, — сказал Илья. — Как она?

Он спросил это по привычке, врачебно, и сразу услышал, как фальшиво прозвучало «как она» в комнате, где она сидела в двух метрах и только что смеялась. Как будто её тут не было, как будто про неё можно спрашивать через голову. Андрей чуть заметно повёл плечом.

— Спроси у неё, — сказал он. Не зло. — Она тут.