Денис Пожидаев – Каждое утро (страница 2)
— Слушайте, — сказала Лена от своего стола, не вмешиваясь всерьёз, просто чтобы разговор не превращался в ссору. — Даже если это реальный эффект. Ну перестраивается у человека что-то за ночь. Мы про сон вообще мало знаем. Может, так и надо.
— Может, — сказал Аркадий.
Он сел обратно к своей машине и вывел ту же запись у себя, без Гришиного сглаживания. Убрал временные метки. Убрал имя файла. Оставил только форму — до перехода и после. Он делал это уже раз двадцать, каждый раз надеясь, что на двадцать первый увидит, наконец, где сам себя обманул. Две подписи легли рядом. Он смотрел на них долго, дольше, чем было нужно, чтобы понять, что они не совпадают, потому что понять это можно было за секунду. Он смотрел, потому что за секундой понимания шло что-то ещё, чему он пока не давал слов.
Система в примечаниях к этой записи, как и к десяткам других, поставила короткую пометку из своего служебного словаря: «нестабильный повторный контур». Так она отмечала всё, что не могла отнести ни к сохранённому сигналу, ни к чистому шуму. Это была мусорная категория, в неё сваливали неудобное, и все в отделении относились к ней как к техническому «не знаю». Аркадий сам сотни раз пролистывал эти пометки, не задерживаясь. Теперь он задержался.
Повторный контур. Слово стояло там честно и глупо, как стоят иногда самые точные слова, которых никто не хочет читать буквально. Не «тот же». Повторный. Появившийся снова. Похожий на предыдущий настолько, что его приняли за продолжение, — и всё же новый.
— Гриш, — сказал он, не оборачиваясь. — Подними мне все, где стоит «нестабильный повторный контур». За всё время. Не только эту неделю.
— Это дофига, — сказал Гриша. — Это почти каждая ночная запись.
Аркадий не ответил сразу. Он смотрел на две линии, лежащие рядом на его экране, — на ту, что была вечером, и на ту, что появилась к утру, — и впервые за десять дней спора у него в голове сложилась фраза, которую он тут же захотел выкинуть, потому что она была не про приборы.
«Почти каждая ночная запись».
— Всё равно подними, — сказал он. — Я хочу посмотреть, как часто похожее принимают за то же самое.
Гриша хмыкнул и начал набирать запрос. Лена сказала, что кофе стынет. За дверью, в коридоре, кто-то провёз каталку, и колёсико взвизгнуло на повороте, как визжало каждый день. Аркадий взял холодный стаканчик, отпил и не заметил, что холодный, — ровно так, как предсказывала Лена.
* * *
Палата была двухместная, но вторая кровать пустовала, и от этого казалось, что их поселили не в больницу, а в какое-то временное, ничьё место — с тумбочкой, привинченной к стене, с окном, за которым уже стемнело, с тем избыточным верхним светом, при котором лица у всех делаются немного больными. Варю положили накануне, хотя операция была утром: так требовал протокол, наблюдение, анализы с вечера. Аркадий знал этот протокол наизусть и всё равно, войдя, первым делом посмотрел на её карту в ногах кровати, будто мог найти там что-то, чего не знал.
Варя сидела поверх одеяла в своей домашней футболке — больничную она надевать отказалась, и медсестра махнула рукой, разрешила до утра. На тумбочке лежали её вещи, привезённые из дома: коробочка с мелочами, которую она собирала и не показывала никому, наушники, огрызок карандаша и сложенный вчетверо лист. Аркадий уже знал, что на листе. Планета. Она возила её с собой третий день.
— Тут скучно, — сказала Варя вместо приветствия, хотя он выходил всего на двадцать минут, вниз, оформить бумаги. — И телевизор только два канала.
— Завтра всё быстро, — сказал он. — Поспишь, проснёшься — и домой.
Он сел на край кровати, там, где она подвинула ноги, и это движение — как она подвинулась, освобождая ему место справа, не задумываясь, — он заметил и не заметил, как замечают привычное. Она всегда оставляла ему правую сторону. В машине, на диване, здесь. Он никогда не спрашивал почему; наверное, если бы спросил, она бы не смогла ответить, потому что у таких вещей не бывает причин, они просто складываются в первые годы жизни и потом держат человека прочнее любых решений.
— Мне завтра дадут маску, — сказала Варя. — Медсестра сказала. Такую, с газом. И я усну.
— Да.
— А это не больно?
— Нет, — сказал он, и здесь он говорил правду и говорил её уверенно, потому что тут был на своей земле. — Совсем. Тебе дадут подышать через маску, там сладковатый воздух, немного странный. Ты сосчитаешь до десяти и не досчитаешь. Даже до пяти не досчитаешь. А потом сразу откроешь глаза, и всё уже будет позади.
— Сразу?
— Для тебя — сразу. Между тем, как закроешь глаза, и тем, как откроешь, для тебя не будет ничего. Ни секунды. Как будто щёлкнули выключателем и тут же обратно.
Он говорил это сотни раз. Родителям, детям, взрослым, которые боялись анестезии больше, чем самой болезни. Он знал, что этот образ работает: «как будто ничего не было». Людей пугает не боль под наркозом — боли нет, — а мысль о провале, о чёрной дыре в середине жизни. И он всегда закрывал эту дыру одной и той же фразой: для тебя не будет ничего, значит, и бояться нечего, нельзя бояться того, чего для тебя не существует. Это была хорошая, честная, много раз проверенная фраза.
Сегодня, произнося её, он на секунду запнулся. Не вслух — вслух вышло гладко. Внутри. Что-то в словах «для тебя не будет ничего» задело за то место, где с утра лежала незакрытая мысль про две подписи на экране, вечернюю и утреннюю, похожие и несовпадающие. Он не связал одно с другим. Просто на долю секунды слова показались ему чуть более пустыми, чем обычно, будто он повторяет заклинание, смысла которого сам до конца не проверял. Он списал это на усталость. Он весь день просидел над Гришиной выборкой и ещё не понял, что в ней увидел.
Варя молчала, разглаживая ладонью одеяло. Потом сказала, не глядя на него, тем ровным голосом, каким говорила самые серьёзные вещи, — не капризным, не испуганным, а деловым, будто уточняла расписание:
— Пап. А утром я точно буду я?
Он повернулся к ней. В палате было тихо, только за стеной что-то мерно попискивало, чужой монитор, и по коридору катилась каталка, и колёсико взвизгивало на повороте — тот же звук, что и у него в отделении, во всех больницах мира один и тот же взвизг. Он посмотрел на её лицо, на серьёзные брови, на то, как она ждёт ответа, и ему в голову не пришло ничего, кроме того, что приходило всегда.
— Конечно будешь, — сказал он. — Кто же ещё. Просто уснёшь и проснёшься.
— А откуда ты знаешь?
— Потому что так у всех, — сказал он. — У всех, кого я видел. Ты ложишься одна и встаёшь одна и та же. Так устроено.
Она подумала над этим. Кивнула — не то чтобы поверила, а приняла, как принимают ответ взрослого, у которого нет причин врать.
— Просто, — сказала она, — в школе Соня говорила, что сон это как маленькая смерть. Что каждый раз немножко умираешь.
— Соня насмотрелась чего-то не по возрасту, — сказал Аркадий, и это вышло резче, чем он хотел. Он смягчил: — Сон — это отдых, Варь. Мозгу надо разобрать за день всё, что накопилось. Он как раз для того и нужен, чтобы утром ты была свежая. Ничего там не умирает. Наоборот.
— Ладно, — сказала она.
Слово прозвучало покладисто, но он видел, что она отложила это себе куда-то, как откладывала всё, что не сходилось. Она не спорила со взрослыми. Она запоминала несостыковки и возвращалась к ним потом, через дни, в самый неудобный момент. Он знал за ней это свойство и обычно радовался ему — считал признаком ума. Сейчас, глядя, как она сворачивается на боку и подтягивает колени, он поймал себя на глупом, ни на чём не основанном желании, чтобы завтрашнее «сосчитаешь до пяти» действительно было тем, чем он его всегда описывал: щелчком выключателя туда и сразу обратно, без ничего посередине.
— Свет выключить? — спросил он.
— Не совсем, — сказала она в подушку. — Пусть в коридоре останется.
Он приоткрыл дверь, чтобы в щель падала полоса. Сел обратно, справа. За окном был больничный двор, фонарь, мокрый асфальт — почти такой же, как их двор утром, только с другой стороны города. Он сидел, пока её дыхание не выровнялось, и думал, что завтра к обеду они уже поедут домой, и он купит ей мороженое, потому что обещал и потому что это записано под китом на холодильнике, и всё будет так, как он только что сказал: она ляжет одна и встанет та же самая. Он в это верил. Ему ещё не с чего было не верить.
* * *
Ночью в палате он почти не спал — сидел в кресле у окна, вставал, ходил по коридору, возвращался. К шести пришла ночная сестра, померила Варе температуру, что-то записала. К семи её начали готовить. Аркадий делал то, что делают в таких случаях родители, которые сами работают в медицине и потому лишены единственной милости непрофессионала — неведения: он держался спокойно, помогал, называл сестёр по именам, а внутри отмечал каждый шаг протокола и не мог не отмечать.
Варю переодели, поставили катетер в тыльную сторону ладони — она смотрела, как это делают, с брезгливым любопытством и не заплакала. Каталку подали к палате. Аркадию разрешили проводить до дверей операционного блока, дальше нельзя. Он шёл рядом с каталкой, держал Варю за свободную руку, и её рука была прохладной и сухой.
— Ты будешь тут? — спросила она.
— Я буду здесь всё время, — сказал он. — Ты закроешь глаза, а когда откроешь, я уже буду рядом. Для тебя пройдёт одна секунда.