18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Денис Белевцев-Белый – Жасминовый пепел (страница 2)

18

Эти слова ударили её в солнечное сплетение. Она вдруг осознала: всю жизнь её никто не выбирал. Родители — случайность. Муж — привычка. Работа — необходимость. А здесь сидел мужчина с разноцветными глазами, пахнущий дождём, и говорил ей то, что она никогда не слышала, но всю жизнь ждала.

— Покажите мне портреты, — сказала она.

— Это опасно.

— Почему?

— Потому что если вы их увидите, вы больше не сможете быть прежней. Вы увидите себя такой, какой вас видит любовь. А это зеркало не разбивается.

Она посмотрела ему в глаза — сначала в тёмно-карий, потом в зелёный, с золотой искрой.

— Я уже не прежняя, Адриан. С того момента, как села рядом с вами.

Он медленно, очень медленно, будто боясь спугнуть, улыбнулся. И в этой улыбке было что-то детское, беззащитное, что заставило её сердце сжаться до размеров лесного ореха.

— Тогда идёмте. Моя мастерская в двух кварталах отсюда.

Он протянул руку. Она вложила свою.

Гравий хрустел под ногами, как битое стекло. Или как лёд, который наконец-то тронулся.

Глава 5: Мастерская на чердаке мира

Они шли молча. Не потому, что не о чем было говорить — скорее, от избытка. Камилла чувствовала его тепло через рукава пальто, слышала его дыхание — чуть учащённое, с лёгким присвистом. Она боялась спросить про болезнь, боялась спросить про возраст, боялась спросить, почему он никогда не подошёл раньше. Вопросы рассыпались бы, как бусы с порванной нити, а она не хотела ронять их на мостовую.

Адриан привёл её к дому на рю де ля Гранд-Шомьер — узкой улице, где время застыло где-то в начале прошлого века. Фасад был покрыт тёмной штукатуркой, кое-где облупившейся, как старая кожа. Входная дверь — дубовая, с массивной ручкой в виде львиной головы. Он достал ключ — не современный, а длинный, амбарный, с бородкой, похожей на средневековый орнамент.

— Вы живёте в другой эпохе, — заметила Камилла.

— Я живу там, где есть место тишине, — ответил он, открывая дверь.

За ней оказалась лестница. Узкая, винтовая, с каменными ступенями, стёсанными миллионами шагов. Пахло сыростью, масляной краской и чем-то неуловимо сладким — может быть, старыми розами. Камилла подумала: «Если бы я писала сценарий для фильма, я бы сделала эту лестницу длиннее». Но она была именно такой, как надо: каждый пролёт — как этап посвящения.

Они поднимались на пятый этаж. Последний марш был особенно крутым, и Адриан обернулся:

— Дайте руку.

Она уже держала. Но теперь он переплёл свои пальцы с её иначе — не как провожатый, а как тот, кто боится потерять. И в этом жесте было что-то древнее, почти библейское: «Кто обрёл друга, тот обрёл сокровище».

Дверь мастерской оказалась не заперта. Он толкнул её плечом — руки были заняты её ладонью, и, видимо, не хотел отпускать. И Камилла вдруг поняла: он не прикасался к женщине очень долго. Так долго, что забыл, как это — брать чужую руку, не думая о последствиях.

Она переступила порог и замерла.

Мастерская была огромной. Во всю стену — окно, выходящее на крыши Парижа. Сейчас, в сумерках, небо над городом стало фиолетовым, с прожилками заката, похожими на вены. И в этом свете всё пространство напоминало алтарь. Алтарь, посвящённый ей.

Потому что на всех стенах — от пола до потолка — висели портреты. Её портреты. Камилла узнавала себя в каждой детали: вот она смеётся за чашкой кофе, вот она спит, свернувшись калачиком, вот она читает, наклонив голову, вот она плачет, прикусив губу. Есть акварели, есть масло, есть уголь, есть сепия, есть пастель. Есть совсем маленькие, размером с ладонь, и есть огромные, в человеческий рост.

— Боже мой, — прошептала она и почувствовала, что задыхается. — Сколько их?

— Сто сорок два. Не считая тех, которые я уничтожил. Потому что они были фальшивыми — я рисовал не вас, а своё представление о вас. А хотел рисовать только правду.

Она медленно пошла вдоль стены. На одном портрете она была в белом платье, которого у неё никогда не было. «Я дорисовал, — сказал Адриан, будто прочитав её мысли, — потому что мечтал увидеть вас в таком. На нашей свадьбе».

— Вы безумец, — повторила она, но теперь это звучало иначе. Теперь это звучало как признание в любви.

— Возможно, — он стоял у окна, и свет падал на его лицо так, что разноцветные глаза горели, как два фонаря — один тёплый, другой холодный. — Но разве любовь не узаконенное безумие? Просто люди договорились называть это нормой. Я не умею притворяться.

Она подошла к портрету, который висел в центре, над каминной полкой. Это был самый большой, метра два в высоту. На нём она стояла у раскрытого окна, в одной простыне, и ветер играл с её волосами. Глаза у портретной Камиллы были полузакрыты, губы чуть приоткрыты, и всё лицо светилось той интимной, почти запретной нежностью, которую женщина показывает только себе самой в ванной перед сном.

— Откуда вы это видели? — спросила она севшим голосом.

— Я не видел. Я чувствовал. Я знаю вашу душу лучше, чем вы сами. — Он приблизился. Теперь они стояли в полуметре друг от друга. — Вы боитесь, что если кто-то увидит вас настоящую — без брони, без улыбки для коллег, без ролей, — он отвернётся. Но я видел. И не отвёрнулся. Я хотел ещё.

Слёзы снова хлынули. Она не вытирала их. Пусть текут. Пусть видят все сто сорок две Камиллы на стенах, что их оригинал умеет плакать не только по вторникам.

Глава 6: Чай и обнажённые нервы

Он вскипятил воду в маленьком медном чайнике. Пока заваривался чай — эрл грей с бергамотом, её любимый, откуда он знал? — Камилла сидела в старом кожаном кресле, которое помнило, наверное, ещё Модильяни. На журнальном столике лежали книги: Рильке на немецком, Цветаева на русском, Павич на сербском. И маленькая тетрадь в коже — дневник? — перевязанная чёрной лентой.

— Не читайте этого, — сказал Адриан, заметив её взгляд. — Пока. Там слишком много боли. Моей. Вам не нужно это нести.

— А что мне нужно?

— Выпить чай. И позволить мне сделать ваш портрет сейчас. Прямо здесь. Прямо таким, какой вы есть.

Она усмехнулась сквозь слёзы:

— Я выгляжу ужасно. Распухший нос, красные глаза...

— Идеально. — Он уже доставал холст, угли, кисти. — Вы красивы своей правдой. Я ненавижу глянец. Глянец — это маска смерти. А вы живая. И я хочу запомнить вас живой.

Слово «запомнить» ударило под дых. Она вспомнила: он умирает. Этот человек с горячими руками и разноцветными глазами, который писал её двенадцать лет, умирает. И она не знала его ещё два часа назад, а теперь чувствует так, будто теряет мужа, брата, ребёнка и лучшую подругу одновременно.

— Садитесь у окна, — сказал он мягко. — Пусть свет падает слева. Смотрите на меня. И не старайтесь быть красивой. Будьте собой.

Она села. Свет от уличного фонаря — уже наступила ночь — ложился на её лицо янтарной полосой. Она смотрела на него, как он быстро, почти яростно набрасывал контуры. Уголь хрустел по шероховатой бумаге. Адриан работал молча, но это молчание было плотным, тягучим, как мёд. Она вдруг поняла, что присутствует при чём-то сакральном: художник творит возлюбленную. Не модель — возлюбленную. Это не портрет, это молитва.

Через час он отложил уголь.

— Готово. Идите смотрите.

Она подошла. И обомлела.

На бумаге была не она. Была женщина, которую она никогда не видела в зеркале: с глазами, полными огня, с губами, которые вот-вот улыбнутся, с изгибом шеи, напоминающим стебель лилии. В каждой линии — нежность. В каждом штрихе — поклонение.

— Это не я, — прошептала Камилла.

— Это вы, — сказал Адриан. — Просто вы никогда не видели себя моими глазами. А я не вру. Я умираю. Какая мне выгода врать?

Она повернулась к нему. Их разделяло всего несколько сантиметров. Она чувствовала его дыхание — горьковатое, с нотками чая и, возможно, лекарств. Его рука, та, что держала уголь, теперь свободно висела вдоль тела. Камилла медленно, как во сне, подняла свою ладонь и коснулась его щеки.

Кожа была горячей. И шершавой от небритой за день щетины.

— Почему вы ждали двенадцать лет? — спросила она. — Почему не подошли в тот первый раз, в кафе?

— Потому что я боялся, что вы скажете «нет», — ответил он. — А «нет» от вас убило бы меня быстрее, чем любой рак.

— Я никогда не сказала бы «нет» человеку, который смотрит на меня как на чудо.

— Вы не знали этого тогда.

— А вы не знали меня. Вы знали только своё представление обо мне.

— Да, — он чуть наклонил голову, касаясь её ладони щекой, как кот, который ищет тепло. — Но представление длиной в двенадцать лет становится правдой. Я выучил вас. Я знаю, что вы зеваете, когда нервничаете, и прикусываете нижнюю губу, когда хотите заплакать. Я знаю, что вы любите дождь, потому что в дождь никто не видит ваших слёз. Я знаю, что вы боитесь не одиночества — вы боитесь, что одиночество окажется справедливым. Что вы действительно никому не нужны.

Она всхлипнула. И сделала то, о чём не думала, просто сделала: встала на цыпочки и поцеловала его.

Не в губы. В уголок рта. Туда, где прячутся первые морщины. Медленно, благоговейно, как целуют икону.

Адриан замер. Весь. Даже дыхание остановилось. Потом его руки — обе сразу — легли ей на талию, и он притянул её к себе так осторожно, будто она была сделана из воздуха.

— Если ты пожалеешь об этом утром, — прошептал он, переходя на «ты», — я пойму. Я уйду. Ты никогда меня больше не увидишь. Я оставлю тебе ключи от мастерской, и всё, что здесь есть, будет твоим. Но только знай: сейчас, в эту секунду, я счастлив. Впервые за двенадцать лет. Настоящим, не нарисованным счастьем.