Денис Белевцев-Белый – Механик (страница 5)
Глава 4: Облом
Двадцать второе мая 1991 года, утро.
Тот день начался как обычно. Солнце встало рано, ещё в пятом часу, и сразу принялось нагревать асфальт, стены домов, железные крыши гаражей. К восьми утра во дворе Соколиной Горы уже было по-летнему жарко — градусов под двадцать, не меньше. Из форточки на первом этаже пахло жареной картошкой и котлетами — кто-то готовил завтрак. На лавочке у подъезда сидели бабки, перебирали семечки, судачили о новостях. По радио, которое кто-то включил на полную мощность, диктор вещал о переговорах с союзными республиками и о том, что цены на хлеб снова собираются поднимать.
Фарик проснулся без будильника — привык. На кухне было светло, солнечные лучи падали на стол, на газовую плиту, на желтоватый потолок с потеками. Мать уже возилась у плиты, гремела кастрюлями. Запах овсяной каши — дешёвой, серой, которую варили на воде без масла — смешивался с запахом сигаретного дыма от отца. Тот сидел на табурете у окна, курил «Астру» и смотрел в пустоту. Работу он так и не нашёл — третью неделю сидел дома, перебирал карбюратор, пил чай, ходил на биржу труда, где ему предлагали то дворником, то грузчиком за сто рублей.
Сабрина в последние дни дышала легче — лекарства помогали. Кашель стал реже, глуше, не таким надрывным. Мать говорила, что если так пойдёт, то через месяц можно будет сделать контрольные снимки. Лейла собиралась в школу — в новой форме, в новых туфлях, с белыми бантами. Крутилась перед зеркалом полчаса, никак не могла налюбоваться собой.
Фарик собирался в техникум. Накинул джинсы — те самые, старые, вытертые на коленях, в которых он был в ночь угона. Джинсы он не стирал с тех пор, но не потому, что ленился — просто казалось, что если постирать, то пропадёт что-то важное, какой-то след той ночи, который он ещё не готов отпустить. Завязал шнурки на кедах «Adidas» — новых, купленных на часть своей доли. Китайские, конечно, не настоящие — три полоски через месяц отклеятся, — но красивые, белые, ни разу не надёванные. На футболку надел свою старую куртку-«аляску», хотя на улице было жарко, — в кармане лежали две красные десятирублёвки. Двадцать рублей. На них можно было купить Насте букет гвоздик на Семёновском рынке или два пломбира с шоколадной крошкой, или пачку настоящих сигарет «Marlboro» в ларьке у метро, если повезёт.
Настя ждала его сегодня после пар. Они собирались гулять в Измайловский парк — там уже вовсю цвела сирень, и, говорят, открыли лодочную станцию. Фарик обещал покатать её на лодке. Два рубля в час — недорого.
В дверь постучали без четверти девять.
Не просто постучали — забарабанили кулаками. Коротко, резко, властно — так стучат только люди, которые знают, что им откроют. Гулко, страшно, так, что, казалось, стены затряслись. Со второго удара задребезжали стёкла в кухонном окне.
Сосед сбоку, дядя Гриша — тот самый, который каждую субботу орал на жену матом, а потом плакал и просил прощения, — замолчал на полуслове. Детский плач в квартире напротив стих — даже малолетние дети чувствуют неладное, когда в дом приходит беда.
Мать замерла у плиты с ложкой в руке. Ложка выпала, загремела о кафельный пол, покатилась под стол. Лицо матери сделалось белым — не бледным, а именно белым, как лист бумаги, как тот самый мел, которым пишут на школьной доске. Она не сказала ни слова. Только посмотрела на Фарика долгим, тяжёлым взглядом — и в этом взгляде было всё: и страх, и боль, и какое-то страшное, материнское «я же знала».
Отец побледнел — не так сильно, как мать, но тоже заметно. Вскочил с табурета, сжал кулаки так, что костяшки побелели, хрустнули. Его кадык дёрнулся, когда он сглотнул. Он шагнул вперёд — заслонить сына, грудью встать, как когда-то в молодости заслонял свой грузовик на горных дорогах Узбекистана. Но Фарик остановил его движением руки.
— Открывайте, милиция! — раздалось из-за двери. Голос был грубый, прокуренный, не терпящий возражений.
Фарик почему-то сразу всё понял. Не удивился. Не испугался даже — так, внутри ёкнуло где-то под ложечкой, замерло на секунду, а потом сразу отпустило. Странное чувство — как будто он этого ждал. Всю эту неделю, всё это время, пока покупал Сабрине лекарства, Лейле форму, пока сидел за ужином с семьёй и смотрел на счастливые лица, — внутри сидел червячок, маленький, противный, который точил его изнутри и шептал: «Это ненадолго. Всё это ненадолго. Расплата будет».
И вот она пришла.
Фарик встал, одёрнул рубаху, поправил воротник. Джинсы, кеды, куртка-«аляска». Нашёл взглядом в зеркале на дверце шкафа своё отражение — восемнадцать лет, чёрные кучерявые волосы, тёмные глаза, скулы, как у отца. Показалось, что за эту неделю он постарел лет на пять.
Пошёл открывать.
За дверью стояли трое. Двое в штатском — в тёмных пиджаках, дешёвых, с пузырями на локтях, с красными корочками наизнанку. И участковый — дядя Саша, которого в их дворе знали все. Участковый был в форме, фуражка сбита на затылок, лицо красное, не то от жары, не то от стыда. Он смотрел в пол, в стёртый линолеум на лестничной клетке, и ему явно было неловко. Дядя Саша знал Фарика с детства — тот никогда не шалил, не хулиганил, помогал матери по дому, учился на хорошиста. А теперь вот.
— Фархад Шеибов? — спросил один из штатских, тот, что повыше и пошире в плечах. Капитан, лет тридцати пяти, лицо рябое — следы старой угревой сыпи, рыжие усы топорщатся в разные стороны, глаза маленькие, колючие, как буравчики. Он вытащил из внутреннего кармана пиджака красную корочку с гербом — герб Советского Союза, серп и молот, — и сунул Фарику под нос. — Капитан Сорокин, уголовный розыск. Пройдёмте с нами. По подозрению в угоне автотранспортного средства, принадлежащего гражданину Кравченко В. И., с автобазы 3.
Фарик молчал. Смотрел на капитана, на его усы, на красную корочку, на дядю Сашу, который так и не поднял глаз. В голове было пусто и чисто, как в только что вымытом окне.
— Фархад, ты слышишь? — спросил участковый тихо, почти шёпотом. — Ты иди, не сопротивляйся. Так лучше будет.
Фарик кивнул. Обернулся.
Увидел лицо матери — белое, как мел, с серыми губами, с глазами, из которых слёзы уже катились крупными, быстрыми каплями. Её руки были прижаты к груди, пальцы сжаты в кулаки, ногти впились в ладони. Она не плакала вслух — только слёзы текли по щекам, падали на халат, на воротник, на пол.
Увидел отца. Тот стоял, сжимая кулаки, кадык ходил ходуном. В его глазах — черных, огромных, таких же, как у Фарика, — была такая ярость, такая боль, что казалось, они сейчас застрелят искрами. Но он молчал. Молчал и не двигался.
Из-за спины матери, из коридора, выглядывала Сабрина. Худая, бледная, в длинной ночной рубашке, с распущенными чёрными волосами. Она смотрела на Фарика своими огромными аметистовыми глазами — и в них был ужас. Чистый, детский, непонимающий ужас. Она не знала, почему милиция пришла к её старшему брату, почему мать плачет, почему отец сжал кулаки. Она только чувствовала, что происходит что-то страшное.
А за спиной Сабрины, в дверях комнаты, стояла Лейла. Она ещё не ушла в школу — услышала шум, выбежала из комнаты и застыла на пороге, зажав рот ладошкой. В новой форме, с белыми бантами, с туфельками, которые она берегла как зеницу ока. Она смотрела на брата, и глаза у неё были совсем взрослые.
Фарик не выдержал этого взгляда. Отвернулся.
— Не надо, пап, — тихо сказал он, услышав, как отец сделал шаг вперёд. — Всё нормально. Я сам разберусь.
— Сынок — голос отца дрогнул, сел, превратился в хрип.
— Я скоро, мам. Не бойся. — Он посмотрел на мать, заставил себя улыбнуться. Улыбка получилась кривая, жалкая, не такая, как надо. — Всё будет хорошо.
Он врал. И знал, что врёт. И мать знала, что он врёт. И отец. И даже маленькая Сабрина, которая ничего не понимала в этой жизни, — она тоже знала. Потому что когда приходит милиция, ничего хорошего не бывает. Никогда. Это знали все в их дворе, в их районе, в их городе. Это впитали с молоком матери.
Капитан Сорокин махнул рукой, и второй штатский — молодой, в очках, с жидкой бородёнкой, которую он пытался отрастить, чтобы казаться старше, — достал наручники. Холодные, стальные, блестящие, они противно защёлкали, когда он разводил их в стороны. Фарик протянул руки, послушно подставил запястья. Металл коснулся кожи — холодный, мерзкий, чужой.
— Ты имеешь право хранить молчание, всё, что ты скажешь — начал было капитан, но Фарик не слушал. Он смотрел на свои руки в наручниках и почему-то вспомнил, как в детстве надевал на запястья мамины браслеты — тонкие, серебряные, с подвесками в виде полумесяцев. И как мама смеялась: «Вылитый жених, невесту себе уже нашёл?»