Денис Белевцев-Белый – Механик (страница 1)
Механик
Глава 1: Фартовый
Москва, апрель 1991 года. Соколиная Гора.
В тот год весна никак не могла определиться, кто она такая. То ударит солнцем, так что снег сходит за два дня, обнажая прошлогодний мусор, собачье дерьмо и ржавые банки из-под кильки. То снова накинется снег с дождём — и идёшь по улице: хлюпаешь, как по болоту, а ветер дует такой, что кости ломит.
По вечерам из открытых окон на всю Соколиную Гору гремело на разной громкости одно и то же: «Белые розы, белые розы, беззащитны шипы» Кто-то уже открыл дачный сезон, кто-то копал огороды за МКАДом, но большинство просто сидело у телевизоров и с ужасом смотрело новости. По ящику каждый день показывали очереди за сахаром, мылом и спичками. Говорили, что в магазинах скоро вообще ничего не останется. Люди сметали с полок консервы, крупы и тушёнку — по карточкам, по талонам, по блату.
Фархад Шеибов — для пацанов во дворе Фарик, а для тех, кто выламывал язык на восточном «х» — Турок — стоял у раскрытого капота «копейки» во дворе на Соколиной Горе. Руки по локоть в масле, шея затекла так, что повернуть голову — больно. На спине рубаха взмокла, прилипла к лопаткам. Из динамика чьей-то «шестёрки» напротив хрипел «Ласковый май», бабка у подъезда торговала семечками — стакан за рубль, мешочек за три.
Фарику было восемнадцать. В начале апреля исполнилось. Не гуляли — денег не было. Мать, Эльмира Каримовна, испекла пирог с капустой — вот и весь подарок. Сестрёнки нарисовали открытку: Лейла, тринадцатилетняя девочка с чёрными кудряшками, вывела фломастером «Дорогой братик, с днём рождения!»; Сабрина, которой только-только стукнуло восемь, тощая, бледная, с аметистовыми глазами, прилепила на открытку засушенный цветок, который сама нашла прошлым летом.
Сабрина болела. Туберкулёз лёгких в закрытой форме. Врачи в районной поликлинике разводили руками: запущенный, переход в фиброзно-кавернозную форму. Нужны были дорогие лекарства — стрептомицин импортный, изониазид, рифампицин. В аптеке на Семёновской, если по блату, можно было достать флакон за тридцать рублей.
Деньги требовались такие, что у отца, Сабира Алиевича, зарплаты водителя начальника Главка — всего двести двадцать рублей — хватало только на еду и коммуналку. Да и те с задержками. Начальник, которого отец возил на чёрной «Чайке» с тонированными стёклами, стал прижимистый, нервный. Уволил отца. Перестройка, мать её.
Фарик вытер тряпкой пальцы, сунул руку в карман куртки-«аляски», которую носил уже третий год. Дыра на локте, замок сломан, застёгиваешь на булавку. Нащупал смятую пачку «Астры». Прикурил от зажигалки «Zippo», подаренной Черепом на прошлый Новый год. Затянулся. Горький дым обжёг горло.
«Надо что-то делать, — подумал он, глядя в грязное небо. — Иначе Сабрина закашляется насмерть. Мать не спит ночами, слушает, как дочь дышит. Отец без работы»
Из-за угла дома вышел Серёга Черепанов — Череп. Рыжий, конопатый, шире в кости, чем Фарик, но с тонкой шеей и вечно прищуренными глазами. Штаны тренировочные, кеды «Adibas» — китайские, с тремя полосками, которые уже через неделю отклеились, но всё равно понты. Фуфайка на молнии, под ней — тельняшка полосатая. Череп любил понтоваться флотским прошлым, хотя сам в армии не служил — справку дали по зрению. Отца у него не было, жил он с матерью и двумя сёстрами-близняшками в коммуналке.
— Слышь, Фара, — Череп подошёл, закурил «Беломор», сплюнул под ноги. — Ты чего такой смурной? День рождения недавно был, а ты как на похоронах.
— А оно мне, это день рождение? — Фарик сплюнул. — Сабрине опять лекарства нужны. Мать вчера весь вечер смотрела в окно, считала, где взять. Отец без работы. Мне в техникуме за практику не платят, а если и заплатят — копейки.
Череп помолчал, покрутил в пальцах окурок.
— Слушай, Фара. Я тут тачку одну приметил. На автобазе 3 на Кирпичной улице. «Волга» тридцать девятая, чёрная. Резина новая. Движок — зверь. Стоит месяц. Хозяин, вернее начальник, которого на ней возят, на больничном — инфаркт. Охрана — Петрович, он каждую ночь в сторожке квасит до отключки. — Череп понизил голос до шёпота. — Если мы её того. Толкнём в Люблино. Там есть один армянин, Вахтанг, держит разборку. Бабки получим — и делу конец.
Фарик сжал челюсти так, что желваки заходили под скулами. Раньше он об этом думал, прогонял в голове сотни раз, особенно ночами на кухне. Но никогда не говорил вслух. А теперь Череп сказал. И от этого слова стало страшно и в то же время легко — будто скинул с плеч мешок с камнями.
— А если мусора? — спросил он наконец.
— А если твоя сестра завтра не встанет? — в тон ему ответил Череп. — Ты думаешь, мне охота тачку угонять? Мне на флоте хотелось служить. А теперь вместо флота — тачки воровать буду. Потому что выбора нет, Фара. Нет выбора.
Фарик молчал. Долго, очень долго. Смотрел на окна своей квартиры на пятом этаже. В их двухкомнатной хрущёвке родители жили в одной комнате, сёстры — в другой, а он, Фарик, с восьмого класса обитал на кухне. Шесть метров, раскладушка в углу, между плитой и столом, на которой он спал, делал уроки, мечтал о мотоцикле и целовал Настю, когда родителей не было дома.
— В субботу? — спросил он тихо.
— В субботу, — кивнул Череп. — Петрович в субботу всегда пьян в стельку. Жена в гости к матери уезжает, он с горя нажирается. Идеальные условия.
— Лады, — Фарик кивнул. — В субботу.
Они ударили по рукам. Крепко, по-мужски.
Глава 2: Ночь угона
Суббота, 4 мая 1991 года
В тот год майские праздники растянулись на четыре дня — с 1 по 4 мая включительно. Первое мая выпало на среду, и гуляли с размахом, хотя уже не с прежним энтузиазмом. По телевизору показывали демонстрации: колонны трудящихся с портретами Ленина и Горбачёва, но в кадр то и дело попадали люди с плакатами «Долой антинародную программу» и «КПСС — на свалку истории» . Ветераны выходили на Красную площадь с орденами на пиджаках и со слезами на глазах — рушилась стена Новгородского кремля, рушилась и страна . Кто-то шёл на митинги, кто-то — на маёвки с шашлыками, а большинство просто сидело по домам, потому что на улице было холодно и сыро.
В пятницу, третьего мая, ещё моросило. Погода стояла неустойчивая — то солнце проглянет, то снова тучи набегут . Но к субботе, четвёртому числу, обещало потеплеть. Фарик знал это, потому что мать слушала прогноз по радио каждое утро.
Ночь выдалась душная, хоть ножом режь. Жара, накопленная за день, к вечеру не спала, а только налилась тяжестью, влажностью. Над Москвой нависли низкие тучи, но дождь так и не пролился — только воздух стоял плотный, как вата, липкий к коже. Пахло бензином, нагретым асфальтом и почему-то сиренью, которая вот-вот должна была зацвести, и запах этот висел в переулках, как призрак приходящего лета.
Фарик не спал. Он лежал на кухне на своей раскладушке, смотрел в потолок с жёлтыми пятнами от протекавшей крыши и слушал, как за стенкой кашляет Сабрина. Этот кашель — сухой, надрывный, с присвистом — въелся ему в память. Он уже не замечал его днём, но по ночам, когда всё затихало, каждый выдох сестры отдавался у него в груди. Мать вставала трижды за ночь — он слышал, как она шлёпает босыми ногами в коридор, открывает дверь в комнату сестёр, шепчет что-то успокаивающее.
В половине первого ночи Фарик тихо поднялся. Раскладушка жалобно скрипнула, он замер на секунду, прислушался. В квартире было тихо — отец храпел в своей комнате, мать затихла, Сабрина дышала тяжело, но ровно.
Он оделся в темноте: старые джинсы, вытертые на коленях, тяжёлые армейские ботинки — единственная обувь, в которой можно было бегать по гравию, и куртку-«аляску», в карман которой сунул отмычку, плоскогубцы, изоленту и фонарик. Фонарик был китайский, дешёвый, но светил ярко.
Череп ждал внизу, у подъезда. В темноте его рыжие волосы казались почти белыми. На нём были тренировочные штаны, кеды «Adidas» с отклеившимися полосками и чёрная фуфайка на молнии. Под фуфайкой — та самая тельняшка, которую он надевал по любому поводу. Череп курил «Беломор» в два затяга, окурок тлел в темноте красной точкой.
— Опаздываешь, — шепнул он, сплёвывая.
— Я на пять минут раньше вышел, — ответил Фарик так же тихо. — Идём.