реклама
Бургер менюБургер меню

Дэниэл Мэйсон – Зимний солдат (страница 50)

18

Ко второй неделе их трапезы стали проходить в молчании.

– О чем бы ты хотел поговорить? – раздраженно спросила Наташа, и он пробормотал: «О м-медицине», прежде чем успел поймать себя за язык. Губы ее скривились, он подумал, что она расхохочется. В прошлом, хотелось ему сказать в свою защиту, была та, что меня слушала. Но он боялся вымолвить имя Маргареты в присутствии другой женщины, как будто сама память о ней хрупка и беззащитна.

Когда они вернулись домой, Наташу ждало письмо. Как здорово, сказала она, княжна Дзедушицкая зовет ее в Зальцкаммергут. Раздосадованный Люциуш наконец-то нашел возможность использовать энциклопедические знания матери о шляхте и сообщил ей, что в роду «княжны» Дзедушицкой не было ни единой княжны после смерти Яна Собеского (1696). А затем, с чувством облегчения и подступающего неминуемого одиночества, он согласился: поезжай, конечно.

Всю следующую неделю Люциуш безмятежно спал в госпитале. Вернувшись в квартиру в день, когда Наташа должна была вернуться, он обнаружил телеграмму, сообщавшую, что озера прелестны, хорошо бы он приехал. Он, разумеется, приехать не мог и понимал, что она это понимает. Думать о ее бронзовом теле в озерной воде ему было мучительно. Она вернулась в следующий понедельник с небольшим альбомом фотографий, на которых позировали ее загорелые приятели – женщины в полосатых купальных костюмах, мужчины с приглаженными волосами и сигаретами. Снимки изображали такую витрину идеальной человеческой красоты, что казались рекламными. На ее шее блестели капли воды, тонкий купальный костюм мягко очерчивал грудь. Глядя на фотографию, он видел перед собой высшее существо, наделенное властью казнить и миловать. В тот день он пытался справиться с судорогами восемнадцатилетнего солдата, который на фронте чуть не задохнулся в прилетевшем обратно облаке фосгена. В конце недели она спросила, нельзя ли ей опять уехать.

Он стал снова ночевать в госпитале. Ему казалось, что Наташа положит конец его одиночеству, но то, что происходило теперь, оказалось еще хуже прежнего. Он не хотел думать о ней, а потом всю ночь представлял, где она спит. Пять дней спустя она позвонила в Ламбергский дворец и сказала, что уже вернулась; с некоторой надеждой он поспешил домой. Там он обнаружил ее в компании сестры, длиннорукой и почти неотличимой от нее, и мужа сестры по имени Франц, сына немца-фабриканта. Четыре вечера подряд Люциуш таскался с ними по ресторанам, только чтобы заявить свои права на Наташу по возвращении домой. Было бы неплохо, если б они сплетничали и злословили, давая ему возможность по крайней мере почувствовать свое моральное превосходство. Но Франц был ветераном Марны, год провел в полевом госпитале с гнойной инфекцией из-за раздробленного бедра, а по возвращении домой основал сиротский приют. Его скулу украшал перламутровый, идеально расположенный шрам, шутил он так же искрометно, как Наташа, и, что особенно сильно раздражало, был прекрасно осведомлен о собственном обаянии. Но к Люциушу он относился с участием, отчего все становилось как-то еще хуже. Какие у него пациенты? Нужно ли им новое оборудование, чтобы восстанавливаться? Его приятель доктор Зауэр в своем учебнике пишет, что верховая езда – самый быстрый путь к восстановлению, после того как постельный режим можно отменить, – как кажется Люциушу?

Люциуш понятия не имел. Он не читал учебник доктора Зауэра, да и не слыхал, честно говоря, о докторе Зауэре. Все трое ждали, что он скажет что-то еще. Он заметил, что врачи, склонные к широким обобщениям без внимания к особенностям конкретных пациентов, нередко больше вредят, чем помогают. Наташа уставилась в тарелку. Ее сестра натянуто улыбалась. Франц сказал «Слова истинного знатока» и зажег сигарету. Люциуш почувствовал, что они все объединились против него. На другом конце зала, в зеркале, он видел собственное отражение – розовые уши, хохол белобрысых волос. Каким, наверное, уродливым и чужим он им кажется! Злясь на них, на себя, на мать за то, что надеялась его пристроить, он повернулся к Францу:

– Но я подумаю про лошадей для наших пациентов, спасибо.

А потом задумчиво произнес, не захочет ли Германия их предоставить бесплатно для солдат-территориальцев, которых посылали в бой первыми, без касок, с одним ржавым ружьем на двоих солдат.

Поздно вечером Наташа спросила у Люциуша, почему он грубил, Франц же просто хотел вовлечь его в общий разговор, после того как он несколько часов просидел, не говоря ни слова. Как невежливо! Люциуш, конечно, гений, сказала она с едва заметной издевкой. Врач, специалист по человеческим душам! Мадам Кшелевская показывала ее отцу университетскую характеристику 1913 года. «Необычайная способность воспринимать то, что находится под кожей». Если он может разговаривать с заиками, которые притворяются контуженными, уж наверное, он мог бы поговорить и с Францем.

Тут Люциуш почувствовал, что сам опять вот-вот начнет заикаться, и, видимо, что-то просквозило в его лице, потому что она улыбнулась улыбкой, доступной лишь очень красивым людям, одновременно проказливой и примиряющей. Просто не надо так безмолвно сидеть, сказала она, а то примут за одного из его немых пациентов. Потом небрежно спросила, можно ли ей с сестрой поехать на выходные в Триест.

Люциуш сказал, что на этот раз хочет к ним присоединиться. Она отшучивалась. Он настаивал. Она сказала, что ему будет скучно – он же не играет в теннис, не танцует. Он продолжал настаивать. Она сказала, что не хочет ходить с ним по ресторанам; она однажды видела, как он пялился на официантку – не потому что она хороша собой, а потому что хромает. Если бы девушка была хорошенькая, она бы могла это понять. Но увечная? Она сказала, что сестра перепутала его пальто с пальто Франца, нашла в кармане кусок колбасы и решила, что это какой-то орган пациента. Она сказала, что ей все равно, что он делает в госпитале, но пусть, по крайней мере, надевает другое пальто. Она сказала, что сестра ей сказала, будто запах Люциуша напоминает ей санаторий нервных болезней, куда она когда-то ездила, и теперь она, Наташа, не может выбросить это из головы.

Он спросил, ждет ли ее в Триесте кто-то еще.

– Да, – сказала она. Даже не задумалась. И добавила: – И в Зальцкаммергуте, и в Берлине. Как по-твоему, почему папаша так мечтал сбыть меня с рук? Они, по крайней мере, не уходят из кровати. Они спят, они едят как люди. А ты какое-то чудище.

Она употребила польское слово, означающее не столько злобное чудовище, сколько жалкое, невнятное создание, которым называют ребенка с каким-нибудь уродством или козленка с двумя головами.

Если бы ты знала, подумал он, но говорить уже не мог. Сама грамматика родного языка словно потешалась над ним – он подумал, что она единственный человек на свете, которого он по-польски звал на «ты», да и это тоже быстро рушилось.

Она зажгла сигарету и прижала ее к губам, как часто делала после ночных ласк.

– Не надо изображать скорбь, – сказала она. – Ты тоже женился, чтобы успокоить матушку.

Да нет, хотел он ей сказать. Это как раз было мое решение. Но отдать ей сладость этой победы он тоже не мог. Я потерял гораздо больше, чем просто тебя, подумал он, а она еще раз затянулась и вышла.

На этот раз возвращение домой было нетрудным по сравнению с демобилизацией.

– Жена не была мне верна, – сказал он матери, и от такого объяснения ему было меньше всего стыдно.

Не надо было говорить о молчании за ужинами, о невозможности заснуть. К его удивлению, мать отнеслась к этому сочувственно и почти пристыженно. Он подумал, что, может быть, скандал из-за разъезда может каким-то образом оказаться ей полезнее, чем брачный союз, – теперь у нее в руках были крайне неприятные сплетни о дочери польского южного командования. Но он немедленно отбросил эту мысль. Да, мать безжалостна, но такие интриги были бы беспредельно жестоки, а она блюла преданность польской крови. Но все-таки она наверняка знала, что нечто подобное произойдет; она знала своего сына.

Произошло это в конце сентября. Его вещи доставили на адрес родителей – он даже не все там успел распаковать. Но у него не было времени думать о Наташе. В последние безнадежные дни его супружества армейский госпиталь неврологических травм и заболеваний в Ламбергском дворце накрыло волной инфлюэнцы. К ноябрю он потерял двадцать семь пациентов и трех сестер и сам провел почти две недели в карантине на третьем этаже, в жару, в бреду, прислушиваясь к хрипам с соседних коек.

Когда жар наконец спал, он вылез из постели и спустился в основное отделение. Вечерело; стояла странная тишина. Сквозь высокие окна проникал тусклый свет, из-за нехватки топлива люстры не горели. У противоположной стены бального зала, среди теней, он видел сестер и, подойдя к ним, обнаружил, что они окружили рыжеволосого, запыхавшегося санитара, еще не успевшего снять запорошенное снегом пальто, который держал в руках листовку.

Вечером он вернулся на Кранахгассе.

– Ты слышал, да? – спросил отец, когда Люциуш зашел на террасу.

Перемирие, отречение императорской семьи, конец Империи.

Они медленно подошли к столу с картой, где старый отставной майор достал саблю, которую носил в битве при Кустоце, и торжественно смахнул все армии на пол.