реклама
Бургер менюБургер меню

Дэниэл Мэйсон – Зимний солдат (страница 42)

18

Как он ее когда-то учил в обмен на уроки по завязыванию узлов.

Бумага слегка пожелтела, начала сворачиваться.

Следы зубов на цветном карандаше. Моих зубов.

Понимает ли он, спросила она, как может человек чувствовать отрезанную руку?

Он не стал принимать ванну. Постель была такой мягкой, что на мгновение ему почудилось, что он в ней задохнется; через некоторое время он встал, снова надел сапоги, лег на покрывала, почти прижимаясь к стене. Когда он все-таки заснул, это не было знакомое прежде ощущение сна – что-то громыхало и качалось, как будто он снова спал в поезде. Проснувшись, он увидел, что на краю кровати сидит Йожеф Хорват, голый, кожа в сосновых иголках. Он был побрит наголо, щеки розовые, тонкий язык печеночного цвета высунут. Он яростно облизывал губы, словно пытаясь впитать что-то сладкое до последней капли. Люциуш не сводил с него глаз. Смотри, сказал Хорват и, закусив палец зубами, как делают с пальцем перчатки, отделил руку от запястья.

Видимо, Люциуш закричал. Сидя на кровати, переводя дыхание, он увидел какую-то фигуру в дверном проеме. Опять что-то снится? Но это была его мать, все еще в вечернем платье. Ему показалось, как будто он снова очень мал, как будто проснулся в мире, населенном взрослыми. Он на секунду подумал, что она сейчас подойдет, чтобы утешить, но в его детстве такая обязанность возлагалась на гувернантку.

А она стояла неподвижно, касаясь ладонью деревянной обшивки стены, глядя на него, словно пытаясь решить, что делать.

– Спасибо, мама, все в порядке. – Он закрыл глаза, попытался перевести дыхание. – Все пройдет. Мне просто надо отдохнуть.

Когда Хорват снова появился в следующую ночь, а потом опять, Люциуш начал бродить.

Он надевал кальсоны, два свитера, шинель и шарф, натягивал полковую фуражку, сбегал по лестнице и выходил на улицу.

Не то чтобы у него была цель. Просто надо было двигаться, изнурить себя в надежде, что сны тоже окажутся изнурены. Он не понимал этих игр сознания, не понимал, почему это с ним происходит именно сейчас. В военных циркулярах писали, что сны о войне обычно отступают вдали от боев. Часто мирный сон возвращается к солдату после нескольких ночей в тылу. Но он и был в тылу. Может быть, призраки нашли его, как только он остановился? Может быть, они и раньше преследовали его, просто он не замечал? Может быть, поиски Маргареты каким-то образом мешали им поднять головы?

Выйдя из дома, он свернул на темную улицу и зашагал ко Внутреннему городу. Мимо призрачных дворцов на Ландштрассе, мимо бараков на Карлсплац, мимо проституток, шатающихся по вырубленным сегментам Ринга. Мимо заколоченного оперного театра, мимо покрытой снегом статуи Гете в Императорском саду, где в хмельные добровольческие дни какая-то девушка поцеловала Фейермана. Мимо Музея естествознания с его знаменитым Ужокским метеоритом. Ужок, подумал он, – это некогда бессмысленное слово приобрело новый вес; это так близко от Лемновиц, надо же, что именно там решил упасть метеорит.

Он шел. Иной ночью он доходил до Универзитетштрассе и до госпиталя, входил во внутренний дворик, смотрел на санитаров, снующих между зданиями, на складчатые чепцы медсестер в желтом оконном свете. Они тоже не спят, думал он. Мой город ночных скитальцев и медсестер.

Люциуш уже понимал, что зря вернулся домой. Вена была для него пуста. Все последние месяцы его изводили мысли о Маргарете, но в поездах он по крайней мере не страдал от одиночества. А здесь у него никого не было. Родителей он видел лишь мельком. Он понимал, что они беспокоятся, и иногда заставал их вдвоем, без гостей; они молчали, и он подозревал, что они только что говорили о нем. Если этого требовали приличия, он здоровался, целовал руки, спрашивал, как прошел день. Но это были светские условности, заграждения, защищающие от других вопросов, и, к их чести, они, видимо, понимали, где проходит эта граница. Мать никого не приглашала познакомиться со своим героем-завоевателем. Она не сообщила о его прибытии ни братьям, служившим мирными столоначальниками в Граце и Кракове, ни сестрам, жившим со своими семьями. Слуги тоже держались на расстоянии, кроме Ядвиги, постоянно приносившей ему чашку цикориевого кофе, кусок пирога.

Ему пришло в голову, что он мог бы поговорить с отцом, который следил за войной по огромной карте, покрывающей почти весь стол на застекленной террасе, где позиция каждой армии была отмечена разноцветными деревянными брусочками. Он ведь тоже когда-то вернулся домой, после того как итальянский мушкет ранил его при Кустоце, думал Люциуш. Он тоже вернулся из мира, которого больше не существует. Но разница была – очевидная и непреодолимая. Майор Кшелевский вернулся с пулей, застрявшей, как оправленный бриллиант, в большом вертеле его бедренной кости, с наградой, которой следовало гордиться не меньше, чем медалями, – а у молодого лейтенанта-медика не было ничего, кроме воспоминаний о том, как он не смог защитить своего пациента.

Снова сны. Хорват кричит. Хорват держит свою ампутированную ногу. Хорват широко разевает рот, пережевывая переплетенных саламандр. Хорват направляет себе в горло дуло пистолета и смеется, а Люциуш на свинцово-тяжелых ногах устремляется к нему.

Он задавался вопросом – может быть, надо его найти?

Но как? Люциуш не знал, к какому полку Хорват был приписан, знал только, что он пехотинец из Будапешта. Фамилия это распространенная, в армии таких солдат наверняка сотни. Но даже если бы Люциуш знал адрес, его страшила мысль о том, что он там обнаружит. Ему представился солдат, дрожащий на чердаке в своем городе, с мраморной, изъязвленной кожей на местах ампутации, лежащий на провалившейся кровати. По-прежнему немой? Или они излечили его электричеством, шариками Мукка в гортани? Страдает ли он по-прежнему от своих снов? Или теперь ему в кошмарах является Люциуш, как Люциушу является он? Словно какие-то чудовищные веревки оплели их двойными путами в зимней ночи.

И, мчась среди невидимых потоков, соединяющих два имперских города, Люциуш находил себя в комнате, провонявшей запачканными бинтами и утками, видел, как женщина, закутанная в платок, дрожа, поднимается, чтобы поприветствовать гостя. К тебе пришли, сынок, это твой армейский товарищ. И расширяющиеся глаза Хорвата, его перекошенный рот при виде врача, который, сняв фуражку, приближается к его кровати.

Он попытался написать Фейерману в Горицию.

Их переписка прекратилась после появления Хорста. Фейерман продолжал писать и когда Люциуш уже не отвечал, прислал три письма, с каждым разом все более встревоженных. Надеюсь, ты здоров, написал он в последнем из них, надеюсь, ничто из написанного мной тебя не обидело. Но после Хорвата Люциуш больше не мог обсуждать своих пациентов. И когда он злился, а злился он на всех, он обвинял Фейермана – ведь это он подтолкнул его к военной службе.

Вернувшись в Вену, неприкаянный, мучимый страхом, Люциуш сокрушался о своем молчании, винил себя за трусость, хотел исправить дело. Мой полевой госпиталь пропал, написал он тем утром. Я потерял свою медсестру, своих пациентов. Ты скажешь, что все мы теряли пациентов. Что все мы теряли многих, многих пациентов. Но я потерял того, кого должен был спасти.

Я убил того, кого должен был спасти.

Он разорвал листок, стал писать снова.

Я не хотел прерывать нашу переписку. У моего молчания есть причины, я их объясню, когда мы снова встретимся.

Он отправил письмо. Через неделю, не получив ответа, написал еще одно. Через два дня – еще; и потом каждый день, каждый раз извиняясь за свое молчание. Рассказывая снова и снова про эвакуацию, про поезда.

Но ответ так и не приходил, и впервые за все время их дружбы он стал писать про что-то кроме медицины – про городскую тьму, про одиночество, про сны, которые догнали его дома.

Теперь я с каждым днем все больше чувствую себя так, как некоторые из моих солдат, которые, казалось, навечно застряли в своей нескончаемой зиме. Я думал, что возвращение с фронта поможет. Так нам объясняли: сны про сражения отступают, когда опасность сражения уходит. Но это не так. Если только речь не о сражении, которого я пока не постиг.

Он разыскал дом Фейермана в Леопольдштадте, на другом берегу Дунайского канала.

Несмотря на их многолетнюю дружбу, здесь он оказался впервые. Дверь открыл старик, крошечный человек с мягким голосом и тяжелой бородой восточноевропейского еврея, с непокрытой, впрочем, головой и в обычным пиджаке из голубовато-серой ткани. Единственная комнатка была больше похожа на лагучу старьевщика, чем на портняжную мастерскую, и Люциуш поначалу не мог поверить, что это отец его друга. Но в разговоре тот закрывал глаза так же, как Фейерман, и, как Фейерман, подчеркивал каждую фразу движениями длинных красивых пальцев.

Старик предложил Люциушу присесть. У стула не было спинки – видимо, ею пожертвовали, чтобы согреться. Это был единственный стул, и Люциуш было отказался, но старик настаивал. Он вскипятил чайник над очагом. Потом, сев на груду мешков, Мозес Фейерман сказал, что в последний раз получал весточку от сына в августе, когда того перевели в полевой госпиталь полка в Доломитовых Альпах.

– Но он писал, что он в Гориции, в полковом госпитале, – возразил Люциуш.