реклама
Бургер менюБургер меню

Дэниэл Мэйсон – Зимний солдат (страница 30)

18

– Вы о чем?

– Волосы, остриженные. – Ему было неловко, что он заметил.

Она слегка улыбнулась и тут же поморщилась.

– Может быть, теперь он чувствует, как Она ползет в его чулках по дороге в Станиславов.

– Аминь, – сказал Жмудовский.

Люциуш убрал бинт, чтобы проверить кровотечение. Прекратилось.

– Гипертоническую повязку, – сказал он Жмудовскому.

– Нет, – сказала Маргарета. – Зашейте.

Он повернулся к ней, держа в руке смоченный кусок ваты.

– Рана грязная, вы знаете порядок действий. В покое рана затянется сама. Если только вы не изобрели новый способ излечения инфекций. Мы можем попробовать наложить вторичный шов, после того как сформируется грануляционная ткань.

– При всем уважении, пан доктор лейтенант. Мне придется провести в постели несколько дней.

– А если вы будете ходить, рана не заживет. Мы справимся. Вам надо отдохнуть.

– Но я не хочу отдыхать. Я хочу, чтоб вы зашили рану, она не инфицируется. Обещаю.

– Обещаете!

– Я сама могу зашить с зеркалом.

Люциуш отвел глаза и сжал челюсти, как будто пытаясь показать ей свое неодобрение, потом повернулся и снова дотронулся до раны. Он пытался оценить увиденное. Сейчас рана выглядела розовее, чище, не было больше крови и грязи. Он поднял руки: сдаюсь, вы победили.

И сказал Жмудовскому:

– Шелковую нить.

Маргарета ударила ладонью по кровати:

– Шелк! Господь с вами, доктор! Нельзя ли что-нибудь потоньше? Это мое лицо, мне же не грязь им месить!

Люциуш сжал губы, пряча улыбку.

– Хорошо. Жмудовский, конский волос. Пожалуйста. – Он снова взглянул на Маргарету, пытаясь подражать ее легкому тону. – Конский волос чистокровного жеребца-липиццанера на службе его королевского высочества. Для вас – только самое лучшее.

Жмудовский подал нить.

– А может, доктор лейтенант, прямо из задницы самого королевского величества?

Люциуш засмеялся, радуясь непочтительной шутке, чувствуя благодарность, о, какую благодарность. Маргарета просверлила санитара взглядом:

– Напомню сержанту Жмудовскому, что глупые шутки – привилегия вышестоящих. Если пан доктор изволит шутить, мы вынуждены мужественно выносить это. Но мы не должны ему уподобляться.

– Конечно, дорогая сестра, – согласился Жмудовский. Он посмотрел на Люциуша и с улыбкой покрутил пальцем у виска. Все еще не в себе, хотя уже лучше.

Люциуш склонился ниже. Он видел три основных пореза: один проходил через бровь, а другой, более длинный и глубокий, шел от переносицы к скуле. Когда он делал первый стежок, кожа немного натянулась, потом игла появилась с другой стороны. Он вытянул нить, завязал, дал Жмудовскому отрезать. Еще один, и третий. Она была совершенно неподвижна, и он ощутил, как близко сейчас их лица. Он дотронулся до ее подбородка, чтобы аккуратно повернуть голову, как будто проверяя, симметрично ли вышло, и начал четвертый стежок.

На этот раз она скривилась.

– Кокаин, – сказал Люциуш.

– Нет. – Она подняла руку, чтобы остановить его. – Вы просто слишком глубоко вошли. – Она помедлила и улыбнулась здоровой стороной лица. – Придется при случае обсудить вашу технику.

Жар начался под утро.

Он нашел ее в ризнице, ей хватило сил объяснить ему, что произошло. Она проснулась в поту перед самым рассветом, с трудом вышла в церковь, нашла термометр. Она никому не сказала, не хотела пугать. Но в комнате упала, когда пыталась встать.

На ней была солдатская пижама, мокрая от пота. Кожа блестела, лоб обжигал.

Он проклял себя за то, что послушался, когда она попросила зашить рану. Жар мог означать, что инфекция распространяется в оболочке мышц или, хуже того, проникла в кровь. Если так, он не сможет ее остановить. Теперь у него была более серьезная причина для беспокойства, чем поврежденный глаз.

– Придется снять швы, – сказал он.

Но она только поморщилась и попросила другое одеяло, потому что ее одеяло промокло.

Всю следующую неделю он почти не отходил от нее.

Он разрезал лигатуру, увидел, что из раны сочится гной. Температура поднялась, потом упала, потом снова поднялась. Маргарета тряслась, вскрикивала. Голова моталась из стороны в сторону; пришлось убрать подушку, привязать руки, чтобы она не терлась лицом о постель. Она бредила, что-то кричала солдатам, которых давно уже с ними не было, – Хорвату, Жедзяну. Пусти меня! – говорила она ему. Надо за ними ухаживать. Они так плохи.

– Доктор! – кричала она, хотя он был тут, рядом. – Воды! Воды!

И выплевывала воду. Так жарко здесь. Она видела ребенка. Скорей, он утонет! Так жарко! Так жарко!

Он сидел и трогал ее лоб, ее руку, молясь, чтоб лихорадка утихла. Откуда этот огонь? Он ухаживал за сотней солдат в лихорадке, но они все вели себя тихо; никогда он не видел, чтобы жар был такой мукой. Сама болезнь явилась ему в новом обличье, непреклонном, нарочито жестоком. Они все проходили через это? – спрашивал он себя. Все мои пациенты? Что за вопрос! Вопрос капризного ребенка, а не человека, который видел столько смертей. Как мог он так плохо понимать болезнь? Но все это время, думал Люциуш, все то время, что он практикует медицину, он, поразительным образом, испытывал магическую уверенность, что когда он отходит от больного, страдания утихают. Когда пациента выводят из амфитеатра, когда рассеивается толпа студентов, когда солдат относят в темный угол церкви, страдание утихает. Оно должно утихать. Иначе мир не выдержит. Должно же быть какое-то облегчение.

Ее сотрясал озноб. Губы потрескались. По какой-то неясной ему причине она начала чесаться с таким остервенением, словно зуд был ее главной пыткой, хуже, чем истекающая слезами рана. Дыхание стало прерывистым. Порой он не мог больше смотреть на нее, но не мог и бросить ее одну, и тогда он отводил взгляд от ее тела и смотрел на корчащуюся тень на стене. Но там его взгляд упирался в рисунок Хорвата, в эту ужасную идиллию, память о солдате. И ведь ясно как день, что болезнь Маргареты – тоже вина Люциуша. Если бы он позволил Хорвату уехать, не было бы Anbinden, а если бы не было Anbinden, Маргарета не стала бы рисковать жизнью, чтобы прогнать Хорста.

Он соорудил себе импровизированную постель на полу. Но спать не мог. Она дышала с трудом, пульс был слишком частым, не сосчитать. Снова и снова он держал пальцы на ее запястье, смотрел на тикающие часы. Ум его бесконечно перебирал разные сценарии. Могут ли пятна у рта быть признаком менингита? Могут ли спазмы объясняться столбняком? Он вколол ей сыворотку – не могла ли она испортиться? Газовая гангрена на лице вроде бы не встречается и не было бы столько гноя… но ведь он сам видел, как рана на треснувшей челюсти стала распространяться на шею, пока солдат не задохнулся и не умер.

Он дергал себя за волосы, как будто мог вытянуть из головы эти мысли. Какое проклятье быть врачом, все это знать! Хоть в этом его пациентам повезло – они пребывали в неведении, не представляли всех ужасов, которые могут случиться. Варианты были неисчислимы. Он колебался, ему хотелось пощупать ее отекшее лицо, понять, насколько глубоко распространилась инфекция. Но это будет так больно! И что он сделает? Нога – да. Ногу можно ампутировать. А лицо… Теперь перед ним вставали все другие, солдаты, чьи раны прогнивали в нос, в глотку. Все они были мертвы.

Но она не может умереть! Только не она, она же не какой-то обычный солдат… Он вставал, мерил шагами комнату, проводил рукой по волосам, натыкался на стул, стул падал. Дрожа, он наклонялся, чтобы поднять его. Сама эта мысль была святотатством. Пусть все умрут, оставь только ее, пожалуйста. Кощунственная мысль. Пусть все умрут, только не она, пожалуйста.

– Доктор. – Это был Жмудовский.

Люциуш не слышал, как он вошел.

– Да, конечно, время обхода.

Санитар посмотрел на него с состраданием. Ничего срочного, сказал он. Прибыли два новых пациента, но они стабильны; пока что они справляются.

– Пан доктор всю ночь был на ногах. Вам надо отдохнуть.

Он не мог отдыхать. Он ходил по церкви, потом вышел наружу. Он словно продвигался через ядовитую взвесь.

Воздух был прогорклым, коричневым, все вокруг казалось проклятым. Ему хотелось пойти в деревню, попросить у жителей иконы, умолять их, чтобы они разделили с ним ночное бдение. По дороге брела старуха, наверняка болезнь забрала у нее кого-то из любимых людей. Он хотел спросить ее, как она это вынесла, обвиняла ли себя?

Старуха тащила по грязи гужевую телегу. Он посторонился, наблюдая, как комья земли налипают на колеса, а потом падают на землю. Грязь… Его единственным спасением была грязь, непроходимые перевалы. Благодаря грязи нет новых пациентов, отрывающих его от Маргареты. Он поспешил назад.

Ушел Люциуш, только когда настало время купания. Он мог трогать ее лоб, выслушивать легкие, чувствовать своей рукой тяжесть ее груди, когда слушал сердце. Но мыть ее, как она мыла солдат? Когда он благоговейно притрагивался к горлышку своей фляги, которого касались ее губы? Нет. Однажды, когда она металась в бреду, пижамная рубашка задралась и обнажила пупок, гребень подвздошной кости, маленький завиток волос над лонным сочленением, и Люциуш застыл, не в силах отвести взгляд. Нет, раздевать ее, испытывать смесь страха и томления – это больше, чем он может вынести.

Но она горела в жару. Пусть лучше Жмудовский, верный муж, филателист, почтенный отец семейства. Люциуш стоял за дверью и наблюдал за воробьями, слышал плеск воды, шорох губки.