Давид Самойлов – Ранний Самойлов: Дневниковые записи и стихи: 1934 – начало 1950-х (страница 46)
Я, может быть, и не стал бы писать поэму сейчас, когда еще не улеглись страсти и сумрак не прояснился. Но приходится торопиться. Идеальные этические схемы, которые, мне казалось, необходимо осуществятся в эту войну, оказались фикцией. Однако история идет своим путем. Сила нашего взгляда на вещи в том, что это взгляд исторический. Люди делают ошибки. История их выправляет.
Необходимость моей поэмы
28.08
Интереснейший разговор с Сергеем Н[аровчатовым].
Судя по ряду признаков, постановление ЦК о ленинградцах есть часть программы обширного идеологического поворота, связанного с нынешним положением[144].
Период соглашения с «демократиями» неминуемо должен кончиться. В этом смысле наша твердость и правильное различение стратегии и тактики целиком оправдались.
Совершенно ясно, что послевоенный поворот в политике уже произошел. Литературное мещанство его не расчухало.
Европа стала провинцией. Дело, в конечном счете, решается англосаксами. У этих последних страшно воинственный дух в литературе против нас как единственного государства с «тоталитарным» режимом, как они говорят.
Отсюда резкое размежевание – подготовка следующей войны. Можно ожидать восстановления коминтерновских лозунгов, так дорогих нам.
Как всегда, литература отстала от политики. Решение ЦК спасает литературу от провинциального прозябания. Генеральный путь литературы – широкие политические страсти. Особенно сейчас, во время складывания коалиций для будущей войны.
Меня радует, что ход времени подтверждает мои поэтические предсказания (в поэме). Радует, что нас не сбила с пути международной революции никакая тактика.
Русопятские позиции неминуемо должны замениться прежними.
12.09
Вчера приехал Слуцкий. Это замечательный политический ум.
Рассказывал об отце Кульчицкого[145], – в прошлом штабс-капитан, автор статей по вопросам заядлой офицерской морали. Затем – деникинский полковник. Статьи его были выкопаны во время этой войны и опубликованы в подчищенном виде.
Во время оккупации Харькова немцами – работал следователем. Затем был арестован, видимо за связь с антинемецкими кругами, и умер в тюрьме.
Мишка Кульчицкий не был фигурой аполитичной. Его Россия, при всей нечеткости мышления, была вещью с честными принципами. Но в нем никогда не было личной кристальности, хотя это и поэтизируется Глазковым[146].
В моих стихах Слуцкий заметил [не только] определенную раскованность и «облик», но и замах на печатность. В них уже нет той независимости, что была в «Мамонте».
Вряд ли это верно. Просто государственная тенденция выражается во мне гораздо яснее, и активная сторона поэзии стоит на первом плане.
16.09
Больная – и в силе своей – изломанная Цветаева. И все же негодование не переплескивается в презрение к миру. Там, где поэзия пробивается через бабью лихую злость и позу гордой нищенки, там правда – бунт против пошлости Гаммельна, там тончайшая связь с революцией[147].
1948
18.02
Тихоновы принимают меня радушно и… равнодушно.
‹…›
Вряд ли они меня считают человеком слишком талантливым. Уж слишком в разных местах ищем мы романтику нашего времени.
21.02
Отнес шесть стихотворений Тихонову, Вишневскому[148] и Тарасенкову. Стихи довольно банальны по замыслу, но свежи ритмически и являют собой попытку перевести ряд политических убеждений в ряд поэтических ощущений. Я не жду от них большого успеха, но надеюсь, что они обратят на себя внимание при нынешнем бесстишье.
Был у Сашки Межирова. Его грузинские стихи – бесформенные груды таланта и поэтического труда с обманной страстью и без мысли. Отлично чувствуя фальшь словесную, образную, формальную, он культивирует фальшь духовную, что во много раз хуже. Как всегда, привлекает своей влюбленностью в слово. Как бы то ни было, его ложь обаятельна.
С. показывал стихотворное послание Глазкова. Стихи блестящего таланта и трагической искренности. Он чувствует страшный тупик, в который зашла «глазковщина».
Наше поэтическое развитие было ненормальным. Оно прервалось в 20 лет. Когда мы вернулись с войны, мы были 25-летними людьми и 20-летними поэтами. Опыт не укладывался в стихи. Человеческое развитие обогнало рост поэтического мастерства. Это объясняет многие недостатки, странную незрелость моих послевоенных стихов.
05.03
Уже Россия ощущается не «равной среди равных», а главнейшей силой новой истории, ее генеральной дорогой. Уже самые слабые ростки русского прогресса приобретают громадный смысл, потому что им не суждено погибнуть, как прогрессу Англии, Франции, Германии, а суждено было развиться в новую социальную формацию – в коммунизм.
Может быть, с этой точки зрения иконы Рублева важнее сейчас, чем живопись итальянцев, реформы Ивана глубже, чем кромвелевская революция, «Слово о полку» серьезнее «Песни о Роланде»[149].
Это новая, увлекательная задача времени.
‹…›
Для Суркова[150] Пастернак – сегодняшний день нашей поэзии. Для нас и Сурков, и Пастернак – день вчерашний. Но Пастернак и не претендует быть днем сегодняшним. Бог с ним! Он сделал меньше, чем мог бы сделать. Отдадим дань уважения тому малому, что он принес в русскую поэзию. Сурков тщится быть сегодняшним днем поэзии. Это хуже. Он ничего не сделал вчера и ничего не сделает сегодня.
11.03
Перечитывал стенограммы съезда писателей. Это документ первостепенного интереса. «Попутнический»[151] дух еще сильно веял в то время. Когда-то мне казалось это интересным. Б[ухарин] хотел увести поэзию от политики, все его оговорки пустая болтовня[152].
Прекрасное впечатление производит речь Суркова[153]. За эту речь можно многое простить его поэзии. В конце концов, для поэзии будущего важнее те слабые и неудачные попытки, которые он защищает, чем все высоты «неофициальных корифеев». Наше время резкого размежевания – прекраснее и возвышеннее. В ближайшие годы поэзия или погибнет, или найдет в себе силы для величайшего взлета, иначе прогресс поэзии отодвинется еще на два поколения.
17.03
Мой вечер в университете. Одни ждали скандала и надеялись, что я фрондер. Другие ничего не ждали, т. к. отвыкли чего-нибудь ждать от поэзии. Я не устроил ни тех, ни других. Ругнули формалистом, похлопали по плечу. Один Урин раскричался, что любит меня, и требовал, чтобы его примеру следовали остальные.
А все-таки читать на публику нужно! Плохих читателей нет, есть плохие писатели. В сущности, никто из хороших не считал публику дурой. Сто дураков умней одного умного, как стол о четырех ножках устойчивей волчка.
Говоря языком военных, я сориентировался на местности, сверил свою поэтическую карту с местностью. Оказалось, что там, где прежде были колодцы с кристальной водой, их больше нет, что старые тропы заросли, а проезжая дорога уже не та, что прежде, и лежит она совсем в другом месте.
31.03
Статья К. Зелинского в «Знамени» о Севке Багрицком. Совсем недавняя юность становится историей. Вот уже есть биография, есть свои покойники, начинаются мемуары. Да, многое можно уже записать. Много хорошего было тогда. Много романтического, свежего, полного веры, страсти, честности.
Были Коган, Кульчицкий, Майоров[154], Смоленский[155], Молочко[156], Лебский[157], Севка Багрицкий. Помню арбузовский театр[158], его наивное новаторство. Был я там однажды по приглашению. Читал стихи арбузовцам.
‹…›
Писали мы тогда неважно. Лучше других – Кульчицкий, Майоров. Но верили друг в друга. Чувствовали – поднимается поколение. И насколько легче было бы идти сейчас, если бы все погибшие остались живы. Может быть, поэзия выглядела бы совсем иначе…
15.04
В коктейль-холле.
Читаю стихи Светлову и актеру Гушанскому[159]. Со своей доброй чудесной улыбкой Светлов говорит: «Вы расточительны. Вы бесхозяйственны… Зачем вы присутствуете в каждой строке? Это назойливо. Это все равно если бы каменщик писал на каждом кирпиче свое имя… Стиху нужно служить. Нужно быть официанткой при нем…»
16.04
Сельвинский – настоящий новатор, огромный талант, чрезвычайно умный человек. А между тем он ничего не создал. Его творчество анекдотично. Его уважают поэты, даже завидуют ему. Но – самое страшное – читатели его не читают, да и читать его невозможно.
«Уляляевщина» при всем блеске ничего не дает ни уму ни сердцу. «Пао-Пао» и «Пушторг»[160] безнадежно устарели. Исторические драмы кажутся блестящими стилизациями. Философская драма – смехотворное сочетание дерзания и невежества.
В чем дело? Почему так округлы маленький Тихонов и крошечный Антокольский?[161]
В Сельвинском мало души. Он не умеет быть самим собой. Он – бутафория. Блестящая, талантливая, но – бутафория.
Он замыслил себя громадным поэтом, замыслил себе облик не по плечу. Это ему не удалось. А честолюбие продолжает мучить…
21.04
Приходил Коля Глазков – в старой шубе на меху, в шляпе, напяленной на уши. Маленькие, бегающие глаза. Оттопыренные губы. Беззубый рот. Реденькая щетинка на скулах и подбородке. Страшен.
Но когда к нему привыкаешь, даже мил.
Говорил, что хочет написать десять хороших стихов для печати.
«Когда я говорю, что я гениален, я не кривляюсь. Я твердо знаю, в чем я гениален, в чем я просто одарен, а в чем бездарен. Например, в детских стихах».