18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дарья Золотова – Ночь между июлем и августом (страница 15)

18

Белухи в то время следили за всем, правили всем, и ты был один, а они были — всеми. На любой улице, в любое время они могли окружить тебя, взять в кольцо, и потом преследовать с гиканьем несколько километров, пока не надоест, а то и вовсе забить до смерти, и не за идею, как это случилось с несчастной Люшкой, а просто так. Не так посмотрел. Не по форме ответил. Не по чину одет. В их районе такие случаи были редкостью, и первые месяцы Марек с мамой беспокоились только за Люшку, не за себя — а потом соседа, тишайшего слесаря крестьянского происхождения, застали во дворе с бутылкой самогона, облили его собственным спиртом и щёлкнули зажигалкой. Это у них называлось — борьба с алкоголизмом.

— Что же тогда будет с тобой? — с ужасом спросила в тот день мама у Люшки, прислонившись к стеклу. Детям, уже годящимся по возрасту в старшие отряды молодёжной дружины, она смотреть запретила.

— Не волнуйся, мама, до такого не дойдёт, — Марек навсегда запомнил тот Люшкин ответ и как она, прежде чем заговорить, прикусила губу, сильно-сильно, почти до крови. — Повесят просто, да и всё.

Сотни и тысячи таких Люшек всех полов, возрастов и профессий тогда вешали, душили, расстреливали, выбивали им мозги, сворачивали шеи, а иногда происходило и что похуже — впрочем, за такие перегибы правительство Дубича своих ребяток всё же осуждало и по-отечески журило. Поджигатели те в итоге получили год исправительных работ. Капитан отряда, правда, на тот же год присел-таки в тюрьму, и Мареку очень хотелось надеяться, что тамошние уголовники подобного соседства не потерпят.

Говорили, что через год после их отчаянного, смертельно опасного бегства через несколько границ режим Дубича пал. Говорили, что Дубич выбросился из окна своего кабинета, но кабинет был на третьем этаже, и Дубича, беззубого, изломанного, но живого, расстреляли потом на той самой площади, на главной площади Сунцеграда, столицы Заеднии. Говорили, что на этой же площади несколько недель или месяцев спустя белух подвергли гражданской казни — сдирали с них одежду, обривали волосы, пороли и потом прогоняли, голых, испоротых, по всем улицам города. Говорили… но всё это было потом, всё это Марек знал лишь от третьих лиц по смутным обрывкам новостей. А тогда, в тот год, когда они бежали, и Марек, и мама, и все вокруг были уверены, что на их веку этот кошмар не кончится.

Как же они тогда жили?! Как они вообще умудрялись выживать?! Не было ли преступлением выжить?

Мама, наверное, жила ради детей, а потом ради сына — ребёнка, оставшегося в единственном числе. И умерла она, должно быть, только когда наконец почувствовала себя хоть немного вправе его покинуть, через пару недель после того, как они получили кров и статус беженцев в США. Ну а Марек-то жил для чего? Пожалуй, тоже ради семьи, ради мамы… В те годы сделалось жизненно необходимым то, что раньше он в себе так презирал, — искусство быть незаметным.

Ратка, как и Люшка когда-то, едва ли это умела. В Америке — во всяком случае, в этом городке, где все хиппи и все рокеры были наперечёт, — она была заметной. Очень, очень заметной. Когда они только познакомились, и двух месяцев не прошло, как Ратка прибыла в Америку, а старые привычки так быстро не выветриваются. Марек знал это по себе. Так что, должно быть, Ратка претерпела от молодёжных дружин, комитетов пролетарской нравственности, трудоисправительных курсов и прочего, и прочего куда как больше, чем он. В день, когда он её впервые встретил, темнеющие на её лодыжках синяки были видны даже сквозь чёрные колготки.

Сейчас, конечно, синяки давно сошли, но остались глубокие шрамы на ногах и спине — и на душе, Марек был уверен, тоже. Впрочем, об этом они, как и о шрамах обычных, никогда не разговаривали.

И вот сейчас она сидела напротив него в своём лёгком беленьком платье — ох, как же долго он не мог привыкнуть к тому, что в Америке этот цвет ничего такого не означает! — потягивала джин и беззастенчиво ела Марека глазами.

— Ну, рассказывай, — сказали они друг другу одновременно и одновременно же засмеялись. С ними нередко такое случалось: то они в один и тот же момент тянулись за поцелуем и вместо чувственного соприкосновения губ чувствительно сталкивались лбами, то встречались руками на дне ведёрка самого дешёвого попкорна и начинали охотиться за последним промасленным комком сладкой кукурузы, вместо этого снова и снова натыкаясь на пальцы друг друга. Это была весёлая неловкость, совсем как в тех стареньких романтических комедиях, на которые они и ходили с одним попкорном на двоих. Она не мучила и не порождала стыд.

Марек замолчал, чтобы могла рассказать Ратка, но она, видимо, тоже решила уступить ему. Они посмотрели друг на друга и расхохотались опять.

— Ты такой вежливый, Марек, — еле выдавила Ратка сквозь смех. — Просто ужас до чего вежливый. При тебе мне даже как-то неловко быть такой же нахалкой, как обычно. Поэтому ну-ка живо говори первый, пока я не передумала! — Она шутливо нахмурила редкие светлые брови и притопнула ногой по дивану.

— Э… да, спасибо, — пробормотал Марек и понадеялся, что хоть на этот раз не покраснел. — Да у меня всё как обычно в общем-то. На работу вот хожу. Ты же знаешь, я таких историй, как ты, рассказывать не умею.

— Хорошо, — по традиции постановила Ратка, — я тогда расскажу сама.

Начинала она всегда с того, что ела на завтрак, а если они встречались в утренние часы, как вот сегодня, то стартовала прямиком с вчерашнего завтрака, а потом переходила, как водится, к обеду и к ужину. Описывалось всё это даже излишне подробно — вот она намазывает на кусок белого хлеба абрикосовый джем, вот откусывает, вот чувствует, что что-то не то, вот кусает ещё раз и наконец понимает — да, не то! Вот в чём всё дело! Ей просто не нравится абрикосовый джем! Она берёт противный хлеб двумя пальцами, — Ратка зачем-то ещё и демонстрировала, как именно берёт, — и швыряет в помойное ведро! Поделом тебе, тупой противный хлеб! А затем берёт другой кусок хлеба и мажет другим джемом, клубничным, а потом ещё и запивает молоком… Молоко какое-то немножко необычное, кисленькое, но Ратка так давно не пила американского молока, что решает, что так и надо. Всё ведь у них не как у людей! А потом оказалось, что молоко просроченное, Ратка его месяц назад купила и забыла. Хорошо, что пронесло уже после смены! Ха-ха-ха!

Ратка хохотала, изо всех сил растягивая горло, и так заразительна была её весёлость, что Мареку и самому становилось весело глядеть на неё. Но при этом приходили всё-таки в голову мысли, за которые он внутренне весь съёживался от стыда, — вот Ратка выбрасывает свежий хлеб оттого только, что ей не понравился вкус намазанного на него джема, а Мареку после барных трат или после того, как из зарплаты вычитывали стоимость упавшей пиццы, иногда приходилось жевать и основательно заплесневевший. И как это вообще можно купить молока и позабыть о нём на целый месяц?

Марек с отвращением гнал от себя такие мысли. Они были голосом зависти. Ведь, по-хорошему, радоваться же надо, что Ратка может себе позволить жить лучше, чем он… Да и кто виноват, что у него не выходит покупать себе аж по два вида джема? Сам Марек и виноват. Зачем он ронял пиццу? Зачем так много тратился в барах — и не на Ратку, а на себя, дурака? Марек тоскливо дохлебал свою содовую и принял твёрдое и окончательное решение, что больше он сегодня ничего не закажет.

— А я ей потом и говорю — я, говорю, так быстро с работы убежала, потому что молоко было плохое. А ей послышалось не «милк», а «Мик», Мик — это парень один такой у нас, ну он ничего такой парень, здоровенный, грузчиком работает. Говорит — почему это Мик плохой? А я не поняла, что она не поняла, говорю — а потому что у меня от него диарея. А она всё равно не поняла. Обиделась, дура! Говорит — а у него, может быть, от тебя, и что теперь? Ха-ха-ха!

Ратка опять покатилась со смеху, и Марек с неловкостью подумал, что такие немудрёные шуточки сгодились бы разве что для детского сада. Но он поглядел на Ратку, на то, какая она была раскрасневшаяся, счастливая, с вдохновенно блестящими глазами, как трогательно топорщилась её верхняя губка, как чуть отросшие светлые пряди разметались по щекам, — и не смог удержаться от улыбки, точно прилив внезапной нежности сам растянул ему уголки рта. Когда он смотрел на неё вот так, любовь захлёстывала его с головой, и он тонул в ней, задыхаясь от счастья.

— А она мне тогда и говорит… да ну тебя, ты даже не слушаешь. — Марек немедленно встрепенулся и принялся заверять её, что слушал очень внимательно. Последив недолго за его потугами, Ратка фыркнула в кулачок и ткнула Марека в плечо. — Ты опять повёлся, глупенький! Как будто большая новость для меня! Я же знаю, что так-то ты меня вообще никогда не слушаешь… Да что ты так трясёшься-то, я же не злюсь, честное слово! Потому что ты зато так смотришь… ну так смотришь…

Ратка снова перегнулась через весь стол, чтобы изобразить, как именно он смотрит — Марек едва успел увернуться, не то опять столкнулись бы лбами. Рожу она при этом скорчила такую, что Марек чуть от стыда не лопнул. Что, неужели он и правда вот так на неё пялится? Позор-то какой!

— Мне нравится, когда ты так смотришь, — тихо и как будто бы даже серьёзно сказала Ратка, не торопясь отодвигаться от его пылающего лица. — Я тогда сразу понимаю, что ты надо мной не смеёшься и что вот это вот всё, что у нас, — что оно по правде, по-настоящему. Ты, может быть, считаешь, что я дурочка, что всё это несу. Ты не думай… Это я от волнения так. Я всегда так ужасно стесняюсь, потому и начинаю нести всякую чепуху. Я не умею же так заикаться и краснеть, как ты, — я всегда всё сразу говорю, что в голову пришло, а в голову иногда идут одни глупости.