18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дарья Марак – Письмо себе в 14 (страница 2)

18

Я начинаю одеваться. Джинсы — те самые, рваные на колене. Футболка — чёрная, свободная. Сверху толстовка с капюшоном. Удобная униформа: чтобы никто не подходил близко. Капюшон — как шоры у лошади, чтобы не видеть мир. И чтобы мир не видел меня.

Выхожу из комнаты. На кухне мама уже налила мне чай и поставила тарелку с кашей. Каша остывает. Я смотрю на неё и чувствую раздражение — почему она до сих пор пытается меня накормить? Я же не маленькая. Я не просила. Но мама не умеет иначе. Её язык любви — еда. Когда она волнуется, она готовит. Когда ей плохо, она готовит. Когда она не знает, как поговорить со мной, она ставит передо мной тарелку.

Я сажусь за стол. Чай горький — я не положила сахар. Но мне всё равно. Я пью его таким, какой он есть. Горький, как моё настроение. Горький, как моя жизнь. Я смотрю в окно. Там серое небо. Наше стандартное небо — осенью, весной, иногда даже летом. Город, в котором я живу, похож на меня: серый, унылый и безрадостный.

Мама садится напротив. Смотрит на меня. Я чувствую её взгляд, но не поднимаю глаз.

— Ты вчера поздно легла, — говорит она.

— У меня была домашка.

— Ты не делала домашку. Ты сидела в телефоне. Я заходила в двенадцать, и ты даже не заметила.

Я молчу. Она права. Я сидела в телефоне, листала ленту, смотрела на чужие счастливые лица и ненавидела их за то, что они счастливы. И ненавидела себя за то, что ненавижу их.

— Вика, — мама тянет моё имя, как будто оно вязнет у неё в горле, — я волнуюсь. Ты в последнее время сама не своя. Ты огрызаешься, ты ничего не рассказываешь, ты…

— Я в порядке, — перебиваю я. — Всё нормально.

— Это неправда.

— Тебе кажется.

— Вика, я твоя мать. Я вижу, когда моему ребёнку плохо.

Я отодвигаю чашку. Встаю.

— Я опаздываю, — говорю я и ухожу, оставляя её сидеть за столом с остывшим чаем и невысказанными словами.

Я знаю, что она, скорее всего, плачет. Я знаю, что я могла бы остаться, обнять её, сказать, что всё будет хорошо. Но я не могу. Потому что если я скажу это, придётся поверить. А я не верю.

Я выхожу из дома и иду в школу. Наушники в ушах, музыка на полную. Громкая, тяжёлая — чтобы заглушить мысли. Но мысли громче. Они прорываются сквозь басы и крики в песнях.

Письмо из 14. Письмо из 18. Кто их написал? Откуда они взялись?

Я гоню эти вопросы прочь. Это просто совпадение. Просто глупая шутка. Или я сама положила эти письма и забыла. Да, так и есть. У меня стресс. У меня переходный возраст. У меня всё перемешалось в голове. Я сама это написала и сунула себе под подушку. А то, из 14, я нашла в сумке — и оно реально было там два года. Второе — моя фантазия. Или сон. Сплю я. Сейчас проснусь, и ничего этого не будет.

Но я не просыпаюсь.

Я иду по улице, и мир вокруг живёт своей жизнью. Машины гудят. Люди спешат. Какая-то женщина ведёт за руку ребёнка — он плачет, потому что не хочет в садик. Я смотрю на них и вспоминаю себя. Я тоже плакала, когда меня вели в садик. Мама тогда брала меня на руки, шептала: «Я скоро вернусь, маленькая». А я верила. Я верила каждому её слову. В детстве всё кажется вечным: любовь, счастье, безопасность. А потом ты вырастаешь и понимаешь, что ничего вечного нет. Всё заканчивается. Даже любовь. Даже семья.

В школе я захожу в раздевалку. Там уже шумно — девчонки обмениваются новостями, смеются, поправляют макияж. Я прохожу мимо, ни на кого не глядя. Снимаю толстовку, вешаю на крючок. Кто-то окликает меня:

— Вика! Привет!

Я оборачиваюсь. Это Лера. Моя лучшая подруга. Бывшая лучшая подруга. Я не знаю, как мы сейчас называемся. Мы не ссорились официально — мы просто отдалились. Как две льдины, которые весной откалываются друг от друга и уплывают в разные стороны. Она всё ещё пытается. Я — нет.

— Привет, — говорю я без эмоций.

— Ты чего вчера не отвечала? Я тебе писала.

— В телефоне сел.

— Ты врёшь, — улыбается она, но в улыбке нет веселья. — Ты просто игнорируешь меня.

Я пожимаю плечами. Мне лень врать. Мне лень вообще что-то делать.

— Лер, я просто устала. Всё нормально.

— Ты всегда говоришь «всё нормально», — она подходит ближе, смотрит в глаза. — Но это неправда. Я же вижу.

Она видит. Лера всегда видела. В этом её проблема — она слишком хорошо меня знает. Знает, когда я вру. Знает, когда мне больно. И она не отступает. Она из тех людей, которые лезут в душу с расспросами, даже когда их не звали. Раньше мне это нравилось. Раньше я думала: «Как хорошо, что есть человек, которому не всё равно». Теперь это бесит. Потому что когда кто-то видит твою боль, ты перестаёшь делать вид, что её нет.

— Слушай, — говорит она, понижая голос, — там новенькая пришла. Из параллельного. Её Марина зовут. И над ней уже начали смеяться.

— И?

— И я думаю, надо заступиться. Но одна я не справлюсь. Ты со мной?

Я смотрю на неё. Лера всегда была такой — боролась за справедливость, защищала слабых, лезла в драки. В седьмом классе она вступилась за мальчика из коррекционного класса, которого травили, и получила от старшеклассников по лицу. Она пришла домой с разбитой губой, но гордая. Я тогда восхищалась ей. Сейчас я думаю: «Какая глупость. Мир не изменишь. Люди не меняются. Зачем тратить силы?»

— Мне всё равно, — говорю я.

— Вика, — она смотрит на меня с удивлением. — Ты серьёзно?

— А что я должна сделать? Пойти и сказать: «Эй, отстаньте от неё»? Чтобы они начали смеяться и надо мной? Спасибо, не хочу.

— С каких пор тебя волнует, что о тебе скажут?

Хороший вопрос. С каких пор? С тех пор, как я поняла, что любой, кто к тебе приближается, в итоге делает больно. Лучше быть невидимой. Лучше быть со всеми нейтрально. Не подходить близко — не ударят больно.

— Лер, оставь меня в покое, — говорю я устало и отворачиваюсь.

Я слышу, как она вздыхает. И потом — тихо, почти шёпотом:

— Ты стала другой, Вика. Раньше ты была первой, кто заступался. А теперь тебе на всех плевать.

— Может, я просто повзрослела, — бросаю я, не оборачиваясь.

— Это не взросление, — говорит она. — Это умирание.

Она уходит. Её шаги удаляются, а я стою и смотрю в стену. Её слова въедаются в кожу, как кислота. «Это умирание». Я хочу догнать её, схватить за руку и сказать: «Ты права. Я умираю. Каждый день по чуть-чуть. Я не знаю, как это остановить. Помоги мне». Но я не говорю. Вместо этого я надеваю наушник и делаю громче.

На первом уроке — литература. Я сажусь на последнюю парту, достаю тетрадь и рисую на полях чёрные цветы. Учительница — Марья Ивановна, женщина лет пятидесяти с вечно недовольным лицом — что-то рассказывает про «Войну и мир». Я не слушаю. Мне плевать на Наташу Ростову и её страдания. В XIX веке у людей были другие проблемы. У них не было развода родителей. У них не было ощущения, что мир рушится. Они хотя бы знали, что их ждёт: замужество, дети, смерть в шестьдесят. А у нас — неопределённость. Мы ничего не знаем. Мы боимся всего.

Я смотрю в окно. Там деревья, голые, без листьев. Качаются на ветру. Они похожи на скелеты. Всё вокруг похоже на смерть. Я думаю о письме. О том, что оно исчезло. О том, что появилось новое. Я не хочу об этом думать, но мысли лезут сами.

«Привет из 18. Ты ещё можешь всё исправить».

Исправить? Как? Я даже не знаю, что сломано. Всё? Или только я?

Марья Ивановна вызывает меня к доске. Я не слышала вопроса.

— Соколова, я к тебе обращаюсь! — её голос резкий, как пощёчина. — О чём я только что говорила?

Я молчу. Я даже не знаю, какую тему мы проходим.

— Садись, два, — говорит она с презрением. — Могла бы хоть делать вид, что тебе интересно.

— Мне не интересно, — говорю я громко. — Толстые книжки про мёртвых людей меня не вдохновляют.

Класс затихает. Марья Ивановна багровеет.

— Выйди из класса, — говорит она ледяным голосом.

Я пожимаю плечами, встаю и выхожу. В коридоре пусто. Только лампы гудят и пахнет хлоркой — уборщица только что мыла полы. Я сажусь на подоконник и смотрю в окно. Опять думаю о письме.

В кармане джинсов вибрирует телефон. Я достаю. Сообщение от Леры:

«Я не хотела тебя обидеть. Просто волнуюсь. Ты была другой. Ты была моей лучшей подругой. Я скучаю по той Вике. Пожалуйста, вернись».

Я смотрю на экран и чувствую, как внутри что-то сжимается. Я хочу ответить. Хочу сказать: «Я скучаю по ней тоже. Я не знаю, куда она делась». Но вместо этого я блокирую экран и убираю телефон.

Легче ничего не чувствовать.

На перемене я прячусь в туалете. Сижу в кабинке, смотрю на плитку под ногами, считаю трещины. Их семь. Как моих лет счастливой жизни до развода. Восьмой — роковой. Я слышу, как заходят девчонки. Они смеются, обсуждают какого-то парня, фоткаются. Обычная жизнь обычных подростков. Я смотрю на них в щёлочку между дверью и стенкой и завидую. У них нет этой тяжести внутри. Или есть, но они умеют её прятать. Или просто не показывают.

Одна из них — её зовут Катя — говорит: