реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 96)

18

— Да какую бабу?

— Квинтилию! Его Квинтилию!

Я все пинал его, а потом и вовсе бросился вниз, мы с Гаем возились в кровавой воде, помню, он пытался выдавить мне глаза, а я душил его.

Вдруг ты ударил меня по голове, довольно сильно, в глазах потемнело, и я выпустил шею Гая, свалился на него, потом откатился. Все было мокрым, моя белая с красной каймой тога стала грязно-розовой.

— Тварь ты, — сказал я. — Ты представляешь, что со мной будет?

— С тобой? — спросил ты, а Гай засмеялся.

— Ну да, — выдавил он из себя сквозь смех и кашель. — Именно с тобой!

— Ты вообще помнишь историю про Виргинию? Из-за одной девчонки подняли целое восстание! Твоя Квинтилия вполне может стать этой девчонкой!

— Ну да, ну да, — говорил Гай, хватая воздух.

— И девочку жалко, — сказал я. Ты стоял растерянный, разочарованный и во мне и в Гае. Я сказал:

— Ты, сука, завтра же отправляешься в Кампанию. Там сейчас расквартированы солдаты, поставлю тебя к ним. Не можешь делать ничего полезного, так хоть не мешайся. И чтобы в Риме я тебя больше не видел.

Как ты знаешь, я направил Гая именно туда, где солдаты потом устроили очень несвоевременный бунт.

— Твою мать, — сказал я. — Ну твою мать, Гай, как только можно было?

— Легко, — сказал он. — Это очень легко, она же слабая женщина.

И добавил сквозь зубы:

— А тебе, я смотрю, не очень страшно и не очень жалко.

И я подумал: да, не очень страшно и не очень жалко.

Следующим же утром я отправил его в Кампанию, с глаз моих долой.

На похоронах этой девочки, Квинтилии, я не был, но помню, как ее тело выставили для прощания. Она была совсем молодая, лет на десять моложе Гая. Спеленутая, она выглядела, как муха в коконе, жертва паука.

Убийцу так и не нашли, но, по счастью, отец Квинтилии оказался в своих поисках не очень принципиален.

А Гай есть Гай, сам знаешь.

Больше меня поразил я сам, подумавший вдруг не об этой маленькой мушке (лишь потом мне стало ее мучительно жалко, когда я увидел тело), не о безнравственности Гая, а о том, как все это отразится на моей политической состоятельности.

Вернее, лучше назвать ее несостоятельностью, правда?

Да и стоило ли о ней думать, если я сам делал множество вещей просто потому, что возвращение с войны и известие о смерти Куриона сильно подкосили мой самоконтроль. Хотя разве мог я стать еще хуже прежнего?

О, я мог. Я все могу. Я просто волшебник.

Так вот, по-моему, я вовсе перестал делать вид, что я приличный человек или, по крайней мере, намереваюсь когда-либо им стать.

Победы вскружили мне голову, как и милость Цезаря, а смерть Куриона сделала меня нечувствительным к завтрашнему дню. Будущее представлялось туманным. Если его голова, в конце концов, оказалась в таком дурном месте, то разве стоит переживать и беспокоиться за мою бедную голову?

Все дни слились в один и очень беспокойный. Я легко отнимал имущество у одних и отдавал его другим, разъезжал в колеснице, запряженной тремя львами. Эти кошки как-то, совершенно не слушаясь возницу, чуть не увезли меня из города, чему все были несказанно рады. А я, завернутый в шкуру их брата, разлегся в колеснице и храпел, выставив на всеобщее обозрение ноги в белых кроссовках и подложив под голову военный плащ.

— Вперед, котята! — говорил я иногда сквозь сон. — Вперед!

Милые звери, если честно. Не очень смирные и послушные, зато поистине впечатляющие.

Сон и реальность слиплись в один нелепый и вязкий ком, и я не ручаюсь ни за что из того, что рассказываю тебе об этом периоде. Может, все это приснилось мне, кто знает, что приходит в голову к тому, кто, как писали тогда на стенах, бухает фалернское через ноздри.

О, мудрость народа, который видит тебя насквозь.

Но разве меня нельзя понять? Облеченный властью, я оказался совершенно к ней не готов, и, кроме того, как и всегда, был озабочен лишь своими горестями и своими радостями.

Я все не мог до конца поверить, что Куриона нет, ведь и тела его не было, мы его не похоронили, я его не видел, и он не представлялся мне мертвым. Даже его голова, отдельная от тела, в моих снах и представлениях всякий раз заговаривала со мной.

И в то же время, как я грустил о том, что нечего было хоронить. Почему так чувствительны мы к погребению? Боги, конечно, заботятся о тех, кто похоронен правильно, но, думаю, они не забудут и хорошего человека, сгинувшего в морской пучине или в глухом лесу.

Если судить о богах, как о мудрых и величественных существах, разве должна быть им присуща такая мелочность?

Но есть и другое — ощущение тоски и бездомности, ощущение беззащитности и ранимости мертвого тела, которое некому хоронить. Это откуда-то очень издалека, оттуда, где сами мертвые чем-то похожи на плоды внутри материнского чрева.

Ты меня спросишь, дорогой друг, почему я рассказываю тебе о том, как я дико бухал, и как я грустил, и мои сомнительные мысли о том, почему непогребенные мертвые так мучительно беззащитны? Почему сейчас меня занимают не победы и поражения, не мои великие битвы, а то, что думал я, когда узнал, как умер мой друг?

А я тебе отвечу: это все достояние истории, мои сражения, мои победы и поражения, и их расставит по местам беспристрастнейший из судей — время. Все это останется после меня. Но как же я? Некоторая сумма меня, которая есть и помимо моих дел? Что я за человек? Этого не знает даже сам Антоний.

И с точки зрения того, что за человек этот великолепный Марк Антоний, куда важнее, как он блевал однажды на Форуме, чем как он разбивал сильнейшие армии. Сомнительная мудрость, правда?

Так вот, сны, реальность, я смотрел на мир, как на набор цветных осколков, которые еще не сложились в мозаику, и рисунок — он был лишь в проекте, я не знал даже задумки.

Снились какие-то люди, а потом я встречал их в реальности, мы разговаривали во сне и в настоящем — тоже, и я не мог точно различить, где я сейчас нахожусь. Во снах, разве что, я не всегда вполне осознавал жив ли я. Впрочем, я не был и мертвым. Где-то между, не то и не то, словно Публий, если он тогда (его дух) действительно пытался зайти к нам в дом.

После попоек, на которых я ликовал, возбужденный, пьяный, сытый и голосистый, вдруг нападала на меня тоска, безысходное уныние, с которым я не мог справиться. И, то ли во сне, то ли в реальности, я бродил по вилле Помпея, натыкаясь на раскрашенных полуголых женщин и израненных мужчин, хватал ртом воздух, который не усваивали мои легкие.

Люди казались мне то красивыми, то уродливыми. Когда я смотрел на себя в зеркало, то видел синяки под глазами, такие темные и набухшие, что казалось, будто меня избили. Я хотел взять иглу, проткнуть их и выпустить кровь. По-моему, однажды я так и сделал. Я выдавливал кровь по капле, и казалось, будто это такие вот странные красные слезы.

Какая-то девушка попросила меня этого не делать, а потом отсосала мне, это я тоже помню, но не знаю, сон оно все или одна из правдивых историй о моих развлечениях?

Однажды я, по совету (а народ плохого не посоветует) неизвестного уличного художника, даже пробовал бухать через ноздри — чуть не захлебнулся вином, принимая ванну из него. Даже моих львов я пристрастил к вину. Кошечки пили его с удовольствием, я заставил одного раба лакать вино вместе с ними, парень чудом остался жив.

Мне снилось яркое солнце, и я брел под ним, и мне казалось, что плоть начинает разлагаться, и я смотрел на свои руки, а с них кусками слезало мясо. Предположу, что это был сон.

Тем более, что в том сне мне приходила Береника вместе с Курионом. Они перекидывали друг другу свои головы, будто в хитроумной игре с двумя мячами.

Я крикнул им:

— Не перепутайте!

Головы засмеялись.

Луций, милый друг, я не хотел бы быть обезглавленным или удушенным, и то и то — ужасные смерти. Почти что угодно другое, включая позорную казнь — быть сброшенным с Тарпейской скалы, подобно мерзкому предателю.

Но не хотел бы я умереть смертью Публия и не хотел бы я умереть смертью Куриона. Слишком уж я хорошо их представлял, эти способы попрощаться со всем вокруг.

Ну да ладно, хватит смерти, давай поговорим о том, что я сделал для вечности. Так вот, однажды меня стошнило на Форуме.

Дело было после свадьбы Гиппия, одного из моих любимых мимов. Артист он был страшно талантливый, близкий друг Кифериды, но ценил я его больше за то, что он любил приложиться к выпивке так же сильно, как и я. О, свадьбы артистов сами по себе зрелище не для слабонервных, и не для тех, кто напивается до потери ориентации в реальности — точно. Гримасничающие люди, странно одетые, странно двигающиеся, накрашенные женщины, разрисованные мужчины, хохот и плач, и кто-то все время цитирует Гомера. Я мог бы выдержать все, но Гомер — он нагонял на меня ужас.

Помню, я выпил так много, что расплакался в постели с милой девушкой, которую, кажется, видел рядом с Гиппием.

— Твою мать, — сказал я. — Я трахнул невесту.

И расплакался.

— Нет, — говорила она, гладя меня по голове. — Я не невеста, Антоний, я ее сестра.

— Близнец? — спросил я.

— Двоюродная.

— Хорошо, а то Гиппий ведь такой мой хороший друг!

На самом деле, конечно, он не был моим другом, просто пользовался моей благосклонностью. Учитывая, что всю пирушку оплачивал я, и она была золоченной, перченой и роскошной, думаю, Гиппий бы потерпел, пока я пялю его невесту. Но я оказался порядочным человеком, представляешь?