реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 76)

18

А я думал, что война не изменила меня.

В тот вечер ты подошел ко мне и снова попросил познакомить тебя с Клодием, а я своими больными руками дал тебе подзатыльники, один и другой.

— Сам познакомишься, — рявкнул я. — Со своим обожаемым Клодием.

Прости. Когда человек умирает, так больно становится вспоминать все моменты, когда ты был неправ, несправедлив и жесток.

Всю ту ночь я проговорил с мамой. Вернее, как проговорил: я только плакал, потому что не мог ей объяснить, почему и что я делаю в этой жизни.

— Бедный мой зайчик, — говорила мама.

— А мне сказали, — сказал я. — Что я не зайчик, а бешеный бык.

Так смешно, да? Здоровый мужик, а все туда же. Она ни о чем меня не спрашивала и ничего не советовала, только гладила по голове, и ей было все равно, сколь грешен я перед богами и людьми.

— Для чего я такой нужен? — спросил я.

Это потом я — Неос Дионис, и жизнь воплощенная, милосердие витальных желаний. А тогда я разучился жить обычной жизнью, если когда-нибудь умел ей жить, и я запутался и испугался, в первую очередь самого себя.

А через четыре дня умер Клодий.

Такие совпадения, знаешь ли, настраивают на мистический лад. Я подумал сначала, что это все мне снится.

Пришел к ним с Фульвией, а там всюду кипарисовые ветви и — его тело. Он был бледен, губы посинели, на груди и животе страшные раны. Фульвия кинулась ко мне и принялась бить меня по голове и груди, удары ее сыпались будто отовсюду, но я не спешил ее отталкивать. Во-первых, это ей было нужно, во-вторых, я так скучал по ней.

Фульвия кричала:

— Это ты! Ты! Ты убил его! Ты убил его! Ты убил его!

Хотя, конечно, к этому времени она прекрасно знала, что его убил совсем другой человек и даже знала, при каких обстоятельствах. Фульвия осела на пол, и я осторожненько ее поднял.

Она крикнула рабыне:

— Уведи детей! Уведи, блядь, детей!

Потом прижала руки к сердцу таким беззащитным жестом, ладошка к ладошке, локотками вниз.

— Зарезали, как собаку! — крикнула она. — Моего Публия!

Вдруг у меня в глазах начало двоиться. Я, конечно, знал, что Красавчика Клодия зовут Публий. Публий Клодий Пульхр. Но вдруг я подумал о Публии, моем отчиме, о его смерти, о моей убивающейся матери, и мне стало больно вдвойне.

Я смотрел на труп Клодия и не верил, что он мертв. Кто-кто, а Клодий не мог умереть вот так легко. Он был такой шумный, не верилось, что он станет тихий. Не верилось, что не вскочит сейчас, истекая кровью и хохоча. Выражение его лица было незнакомым, мирным, спокойным.

Будто маска. Да, маска. Я долго смотрел на посмертную маску, которую с него потом сняли, и не находил в ней ничего общего с Клодием. Все другое. Другой человек. А тот — тот не мог умереть.

Я пытался его убить, с яростью гнался за ним, упрямо пробивался сквозь все заслоны, пытался схватить его окровавленными руками, и вдруг он умер по-настоящему, и я понял, что этого не хотел.

Никогда не хотел смерти Красавчика Клодия, потому что вместе с ним ушло что-то очень дорогое мне. Я подошел к нему, положил руку Клодию на плечо и потряс его. Тело безвольно поддалось, будто какая-то вещь.

Глаза мои видели столько трупов, их нельзя счесть, но в тот раз все было другое. Слишком уж натура Клодия отрицала смерть, и, как бы ни призывал он ее на свою голову, мне казалось, она не властна над ним.

И вот теперь видеть его пустую оболочку было невыносимо. Как будто кто-то изготовил очень хорошего качества куклу.

А глядя потом в пламя его погребального костра, я подумал, что не так уж сильно война изменила меня.

И о том, что мы не помирились.

Но он, должно быть, знал, как мое сердце скорбит, и смеялся.

Клодия убил "злодейский Клодий" — Милон. У них случилась очередная потасовка, стенка на стенку, все по-взрослому, и Клодий получил ранение, он истекал кровью, но не успели его отнести в ближайшее же помещение, то ли в забегаловку, то ли в гостиницу, как ворвался Милон и приказал своим рабам добить его.

Вот такая история.

Она плохая. Смерть в уличной драке — эта идея Клодию нравилась. Но то, что его добили, будто собаку или сломавшую ногу лошадь, ранило меня до глубины души. Это делало Клодия слабым, а он не был слабым.

Я пытался убить Клодия Пульхра так, как он того заслуживает. И, думаю, мой вариант понравился бы ему намного больше.

На самом деле он был моим другом до самого конца, и судьба добра ко мне, добрее, чем я того стою, потому что на мне нет его крови.

Что касается Милона, подлый пес Милон. Я два часа про это говорил в суде, честное слово, и у меня даже горло не пересохло.

Цицерон позже будет насмехаться надо мной, я, мол, пытался убить Клодия, а теперь, представляешь, осуждаю за это Милона.

Но Цицерон ничего, мать его, не знает о человеческой душе, в его мире люди действуют из нравственности или безнравственности, из храбрости или из трусости, из жажды наживы или из жажды власти — больше он не знает ничего.

А я ценил Красавчика Клодия, я верил ему, я хотел его убить, я ненавидел его, я научился у него столь многому, я любил его жену, и я врал ему, и я не мог ее трахнуть, потому что это было бы окончательным предательством, и я уехал от него на край света, и я боялся его, и он боялся меня.

Цицерон всего этого не знал. Он думал, что я нажрался и попытался убить Клодия из-за Фульвии. Это правда, но столь маленькая ее часть.

А больнее всего мне стало знаешь от чего? Я увидел, что к его смерти, рана на руке Клодия, оставленная моим мечом, еще не зажила. Она была рана среди ран. Будто это все я.

Ну да ладно, к Милону, которого потом отправили к изгнание. Он был плохой пародией на Клодия и не стоил букв, которые я сейчас пишу. Моя речь же была хороша и талантлива, но длинна и насыщенна повторами. Я приведу тебе только самую лучшую часть, она совсем маленькая.

— Клодий Пульхр, — сказал я. — Вам не нравился. Его любили, либо ненавидели, и я думаю вы из тех, друзья, кто его ненавидел. Но у него была одна единственная идея, понятная всем нам вне зависимости от степени богатства, от склада ума, от убеждений. Клодий Пульхр верил в то, что люди — есть люди, и у них есть право на человеческое достоинство. На человеческую жизнь и человеческую смерть. Люди для Клодия оставались людьми, даже когда они были его врагами. И он мечтал о благе, которое, однажды, может, примирит нас всех. Он не был человеком, который способен принести это благо, но он возвещал о его приходе. О том, что однажды мы все-таки преодолеем различия и станем едины. Я не знаю, ошибался он или нет, Клодия и мир рассудят боги. Но разве достоин человек, всю жизнь говоривший о людях и только о людях, собачьей смерти? Публий Клодий Пульхр был человеком, а человек, как он всегда говорил, должен жить легко и умирать безболезненно. Всю жизнь Клодий Пульхр говорил о людях, о том, как они живут и умирают, и как должны жить и умирать. И разве при всех его недостатках, должен он был умереть этой собачьей смертью, смертью загнанного животного? Не стоит ли нам наказать Милона по той лишь причине, что Клодий Пульхр был человеком, да, неприятным, да, снискавшим себе множество врагов, но именно человеком, а Милон приказал своему слуге зарезать его, как животное?

Об одном я умолчал. Красавчик Клодий погиб от руки раба. Думаю, ему это было куда больше по нраву, чем умереть от руки самого Милона.

Клодий всегда любил ничтожных и маленьких людей, он считал, что за ними будущее. Во всяком случае, его будущее — точно.

Мы стояли в кругу солдат, так народ рвался, чтобы лично разорвать Милона. Я оглядел все вокруг и сказал:

— И разве эта любовь не есть первое подтверждение того, что он был человеком? И разве ваша ненависть не есть первое подтверждение того, что он был человеком? Так дайте ему человеческое отмщение, или его возьмут люди.

А когда горел его погребальный костер, в который я смотрел и ничего, в то же время, не видел, я много думал о том, как война изменила меня, и как, не моргнув глазом, я встал и пошел убивать Клодия. И о том, как война не изменила меня, и я все так же болел от его смерти, а, может, даже и больше.

Толпа бросалась в костер палками, досками, стульями, и он разгорался все выше, выше, выше. Народу было столько, что нечем стало дышать, еще и огонь выжигал кислород. Все прибывали люди и бросали в костер поленья, вещи, пусть даже прутики, чтобы этот огонь никогда не погас.

И тогда, вынырнув на секунду из своего горя, как из глубокой воды, и оказавшись в пекле, я подумал отстраненно: великая сила, я подумал, да, сила невероятная — эта ваша толпа. И я ее полюбил.

И, дорогой мой Луций, понял, как с ней обращаться. Красавчик Клодий научил меня последней вещи из всех.

Потом, когда будут хоронить Цезаря, я смогу запалить костер еще выше. Но тогда я, конечно, об этом не знал.

Да какое "смогу", какое будущее время? Откуда я его взял?

Все прошлое, и все прошло.

Будь здоров.

Твой брат, неугомонный Марк Антоний.

Послание одиннадцатое: Холодная река

Марк Антоний брату своему, Луцию, по которому он так скучает.

Здравствуй, дорогой мой, и прости, что не писал тебе ничего вчера. Я полон любви и радости, всех целую, всем говорю хорошие слова, и вижу в людях такую красоту, которую они не видят в себе сами. Даже те, кто меня покидают, милы мне сейчас. Во мне столько любви, что я чувствую ее привкус даже во рту, он сладкий, как и следовало ожидать.