Дария Беляева – Марк Антоний (страница 44)
— Как, уже?
— Да, — сказала мама. — Минут десять назад.
Всего десять минут мне нужно было, чтобы успеть с ней попрощаться.
Я сел на пол и посмотрел на маму. В ее глазах вдруг мелькнула короткая и яркая вспышка нежности, она вспомнила меня ребенком. Я заметил, что под мамиными ногтями — запекшаяся кровь.
— Это кровь Фадии? — спросил я.
Мама взглянула на свои руки, нахмурилась и пошла к чаше для умывания.
Великолепное Солнце, как бессмысленна жизнь, природа рождает миллионы непохожих друг на друга, неповторимых особей, чтобы почти немедленно предать их забвению.
— А ребенок? — спросил вдруг я. — Я совсем о нем забыл.
— Неудивительно, — сказала мама. — Где ты был, Марк?
— Я не знаю, — ответил я. Я был в прострации, и мне казалось невозможным выдумать хоть какую-то ложь, но и правду я говорить не хотел.
В смерть Фадии я не совсем верил. В конце концов, думал я, она столько раз меня об этом предупреждала.
А я и не слушал. Наоборот, Фадия так часто говорила о своей смерти, что я совершенно перестал ей верить.
Еще я подумал: интересно, а сейчас ей темно?
А потом я горько заплакал. Ты же знаешь этого сентиментального Марка Антония, и я его знаю, но мои слезы все равно удивили меня. А потом ко мне вынесли моего первенца. Я сидел, и его положили у моих ног. Пришлось встать, хотя колени пошатывались. Сверху вниз смотреть на него было еще тяжелее. Это был крошечный, синеватый человечек, живой и двигающийся, но еще слишком маленький. В общем-то, я мог закончить все для него с самого начала. Я знал людей, которые просто оставляли таких недопеченных детей, и, наверное, это было актом милосердия. Но я так не смог, взял его на руки (это был мальчишка) и поднял над головой. Он был такой крошечный и скользкий, я очень боялся его выронить.
Акушерка посмотрела на меня вопросительно, но потом склонила голову набок. Я признал ребенка, а значит его ждала жизнь и смерть по всем правилам, только очень маленькая. Маленькая жизнь, маленькая смерть.
Конечно, ему не полагалось имя, но про себя я дал ему, как и полагается первому сыну, свое собственное, причем тут же.
Он был не слишком похож на человека, но на Марка Антония — вполне.
Я спросил маму:
— Ему холодно?
— Да, — сказала мама. — Ему нужно очень много тепла.
Она тоже была озадачена моим поступком, но — в хорошем смысле.
Потом пришло время посмотреть на Фадию.
Она была такая маленькая, а крови в ней было так много. И я видел распущенные, длинные-длинные, ее прекрасные волосы. А лицо — безмятежное, словно она спит. И никакой боли.
Я надеялся, что хотя бы в последний момент, и правда — никакой боли. Рядом с Фадией горела лампа, которая больше не нужна была ей для того, чтобы уснуть. Я ее потушил.
Что касается моего сына, мы с мамой укутали его в тридцать три одеяла, и колыбель поставили ближе к очагу.
Дальше все вспоминается с трудом. Приехали родители Фадии, ее мать плакала и кидалась на пол, и проклинала меня, хотя после извинялась, она ведь не думала, что я что-то сделал не так, моя вина осталась между мной и Фадией.
Отец Фадии вел себя достойно и неожиданно. Он обнял меня и выразил надежду, что Фадия была счастлива, и что его внук будет жить, если уж я был к нему так милосерден.
— Юнона оценит твою любовь к Фадии, — сказал он. — И даст вашему мальчику шанс.
Да и я, признаться честно, подумал об этом. Спеленутый, в колыбели, он выглядел куда менее печально — почти обычный ребенок: маленький носик, милый разинутый рот и все дела.
Но он почти не плакал.
— Ты все время плакал, — говорила мама. — Хотел внимания.
А мой сын, в основном, спал в тепле, слишком слабый даже, чтобы питаться от кормилицы самостоятельно.
Моя мама переселилась к нам, чтобы ухаживать за ним, как и мать Фадии. Они даже неплохо ладили, как семья, хотя мой сын и оставался единственной ниточкой, которая их связывала.
А потом был большой погребальный костер. Я смотрел на Фадию, спеленутую саваном так же тесно, как младенец, и думал о конце и начале жизни в непривычно глубоких для меня выражениях. Она очень быстро исчезла в огне. Быстрее, чем это бывает обычно. Как будто она и существовала не вполне.
Мой сын умер через неделю. Три дня я был с ним, четыре дня не мог выдержать напряжения и, пьяный, грязный, возвращался только к рассвету. Но тогда я сразу шел к нему, и он держал меня за палец. Я даже и не думал, что такие крошки умеют вот так.
Тогда мы много разговаривали.
Я говорил:
— Моя совесть перед твоей мамой не чиста. Если ты отправишься туда же, куда и она, то передай ей, как я люблю ее и волнуюсь, что с ней, и как она там. Так удивительно, когда умирает кто-то, кто так боялся смерти. Как будто страх должен все это отвратить. А ты еще ничего не боишься. Ты очень смелый. Вообще-то, знаешь, я хороший отец. Многие дети вроде тебя отправляются на свалку, потому что отцы не желают их признавать. То есть, я себя не хвалю, но сам понимаешь. Я был бы тебе неплохим папой. А твоя мама, да, она очень хорошая женщина. Добрая. Милая. Очень красивая. Мы с ней были полные противоположности, а ты, кто знает, какой ты.
Он хватал меня за палец очень крепко, с силой, которой от такого хрупкого существа вовсе не ожидаешь. Так иногда могла вцепиться в меня его мать, тоже с невероятной силой. В минуту ужасного страха.
И я брал сына на руки и успокаивал, такой пьяный, что волновался, как бы не выронить бедняжку.
Как-то Эрот меня спросил:
— Можно тебе сказать правду?
К тому времени я уже подумывал над тем, чтобы дать ему свободу, так что Эроту было что терять. Но, если у него была какая-то мысль по моему поводу, он старался ее озвучивать.
Эрот, сообразно своему имени, из заморыша вырос в красивого кудрявого юношу с миндалевидными, темными глазами и чувственными губами, в любимца наших служанок. И если бы не его знаменитая в узких кругах прямота, девушки ценили бы его еще больше.
Но Эрот не мог скрывать свое ценное мнение по любому вопросу от любых людей.
Я некоторое время раздумывал над тем, нужно ли оно мне. Потом сказал:
— Валяй.
— Это очень грубо.
Я еще подумал, затем кивнул.
— Ты — урод.
— Спасибо, Эрот.
Я почему-то не разозлился, хотя, бывало, наказывал его за резкие высказывания. Наверное, в душе я был с ним согласен.
Я даже был ему, отчасти, благодарен за то, что он ударил меня хорошенько этим словом. Впрочем, я бы, может, в принципе хотел, чтобы он меня ударил. А ты меня любил и поддерживал, и я не решился тебе сразу сказать, как мы жили. Только спустя очень долгое время и будучи очень пьяным, я рассказал тебе эту историю, и ты тогда даже со мной подрался.
— Я был с ней таким жестоким, — сказал я. Эрот, серьезный как всегда, кивнул.
— Ты был.
— Но мне стыдно.
— Ну и что? — спросил он.
— Ты забываешься, — сказал я, и Эрот тут же замолчал. Больше он ничего не говорил мне по этому поводу. Впрочем, и с самого начала Эрот выразился достаточно ясно.
А мой сын, да, он умер. Смешной маленький ребенок, недозрелое яблоко. Он умер до того, как получил возможность носить мое имя.
Как-то раз я пришел домой, и, пьяный, ты уже понял, склонился над его колыбелькой.
— Привет, — сказал я. Он схватил меня за палец и некоторое время держал. Потом вдруг издал пару раз какой-то тихий звук, не очень похожий на плач, и тихонько, будто бы заснул, отошел к большинству.
Я даже сразу этого не понял, заметил только, когда он стал остывать. Такой маленький, поэтому и случилось это быстро.
Так ушла Фадия, а за ней ушло и все, что от нее осталось.
Потом, милый друг, спустя несколько недель, когда мой дом сделался совершенно пуст, я нашел ее красный плеер. Хотел было послушать, наконец, то, что слушала Фадия, нажал на кнопку, но — ничего. Ни музыки, ни звука. Он сломался.
И теперь уже совершенно точно нельзя было сказать, что ее так волновало.