Дария Беляева – Марк Антоний (страница 141)
Помнишь, я рассказывал тебе о том случае, когда Октавиан искренне говорил со мной? Это другой случай, теперь уже я искренне говорил с Октавианом. Иногда даже жаль, что мы не совпали.
В первый раз я, в основном, слушал, а он, в основном, говорил. В другой раз — все наоборот. Ни разу мы не были друг с другом откровенны оба.
Так вот, не знаю, что меня тогда дернуло сказать:
— Послушай, насчет Цезаря, знаешь, когда умер мой отчим, мне помогало думать о том, чем он, как бы, отличался от других людей.
Октавиан молчал, но смотрел на меня внимательно. А я, нет, я знаю, что меня дернуло. Я вспомнил, с каким остервенением Октавиан отрезал голову Бруту.
— Публий Корнелий Лентул Сура, — сказал Октавиан. — Участник заговора Катилины. Я знаю. Я родился в тот год, когда это случилось.
— А, — сказал я. — А мне было двадцать лет. Забываю иногда, какой ты маленький.
— Да? Что ж, это приятно, что ты иногда об этом забываешь, Антоний.
— Так вот, о чем я там. Я думал о вещах, которые делали его особенным. И счастливым. Например, я стал ходить по сирийским проституткам.
Октавиан тихонько засмеялся.
— Ты ужасен, Антоний, — сказал он.
— Нет, серьезно. Сирийские проститутки делали его счастливым. И особенным.
— Это его исключили из сената за разврат?
— Несовместимый с действующей идеологией, — засмеялся я, и мне вдруг стало так светло. — В том, что ты чувствуешь по поводу смерти Цезаря, нет ничего неправильного.
Октавиан ничем не показал своей заинтересованности, но я знал, что он слушает внимательно.
— Когда теряешь кого-то, бывает сложно справиться с эмоциями. По поводу Цезаря я только сейчас, когда пытаюсь говорить об этом с тобой, могу быть объективным, что ли. Могу и вправду разобраться с тем, что случилось. Так вот, сейчас ты учишься жить без отца.
Отца, да, я сказал это.
— Жить без отца, — повторил я. — Но с воспоминаниями о нем. Теперь все закончилось, и тебе станет легче. Мне стало легче, когда я…
— Увидел голову Цицерона, — сказал Октавиан. — Я знаю. Честно говоря, это меня и вдохновило.
— Приятно слышать.
Мы помолчали, потом я снова заговорил:
— Как-то раз, я был тогда совсем мал, а мои братья и того меньше, мы нашли мертвую землеройку. Это была очень красивая землеройка. И очень мертвая. И мне пришлось объяснить братьям, что значит живой, и почему иногда живой становится мертвым.
— И что же ты сказал? — спросил Октавиан.
— Что жизнь может быть очень долгой или очень короткой, — ответил я. — Но это не значит, что такую короткую жизнь нельзя прожить хорошо, и что она не нужна.
— Дай мне прояснить ситуацию, Антоний: ты сравниваешь меня с мертвой землеройкой?
Я засмеялся.
Снова та же игра в одни ворота, правда? Но на этот раз отшучивался Октавиан. И оба мы понимали, что представление даем то же, разнятся лишь роли.
— Тогда мой брат Гай, он лежит в часе езды отсюда, сказал, что это все так просто. Землеройка была с мелкими глазками и рыла землю. А теперь она умерла. Я предположил, хотя и не знал об этом точно, что в жизни людей все происходит так же просто.
Октавиан тяжело вздохнул, не то скучающе, не то печально. Думаю, он и сам хотел, чтобы я не понял, как именно.
— Это очень сложные вопросы, — сказал я. — Не стоило моим братьям полагаться на меня. Теперь, когда я видел очень много смертей, и легче сказать, как при мне не умирали, чем перечислить, как умирали, я думаю, что я был прав и неправ. Это и тяжело и очень просто одновременно. Понимаешь меня?
— Да, — сказал Октавиан.
— Тем более, это сложно осознать, когда ты очень молод. Кажется несправедливым.
Октавиан прикусил губу и нахмурился.
Я сказал:
— Больше всего все боятся, что их забудут.
— Да, — сказал Октавиан. — Это совершенно резонно. Государство, искусство, да и вообще все самое важное в мире строится людьми, которые боятся, что их забудут.
— Значит, ты один из таких людей?
Октавиан пожал плечами.
— И поэтому ты, такой еще молодой, занимаешься всем вот этим? Я в твоем возрасте о политике не имел никакого представления.
— Антоний, я занимаюсь этим, потому что верю, что могу сделать мир лучше.
Октавиан снова закутался в одеяло, и мы еще некоторое время молчали. Потом он сказал:
— Когда умер мой кровный отец, сестра была старше. Она составила список вещей, которые не хочет забыть о нем. Он до сих пор хранится у нее где-то. Но не думаю, что Октавия перечитывает его. Жизнь идет.
— Да, — сказал я. — Жизнь идет. Но никто никого не забывает, и мы храним воспоминания куда как надежнее, чем на бумаге.
— Так ты думаешь, что я умру?
— Нет, — сказал я. — Я просто не знаю. Но если ты умрешь, то люди не забудут твоей доброты. Ты был очень щедр к ним и проявил достаточно милосердия.
— Я бы хотел, чтобы они запомнили меня старше и сильнее. И сделавшим больше. Сейчас не время.
— Никогда не время, — я пожал плечами. — Но для юноши ты сделал столь много, что будешь у всех на устах еще долгое время. И, кстати, я думаю, что это не страшно.
— Неправда, — сказал Октавиан. — Ты думаешь, что это страшно.
— Ладно, я думаю, что это страшно.
— Но я готов.
— Но ты готов.
Октавиан спросил, забуду ли я его. Я ответил, что не забуду и улыбнулся. Повинуясь доброму отцовскому чувству, я прикоснулся к его лбу и ощутил болезненный жар.
— Я не знал, Антоний, что ты можешь быть таким.
— Да? Значит, ты проделал плохую поисковую работу. Спроси кого угодно: Антоний очень глубокий человек.
Я знал, что делаю — любое существо, большое или маленькое, больше всего страшит одиночество. Именно его стремится существо избежать всю жизнь. И особенно страшно болеть и гадать, умрешь ли ты так, в одиночестве.
Я жалел Октавиана, но вместе с тем я жалел моего брата, рядом с которым в последний момент был лишь его убийца.
И жалел через Октавиана всех других.
Мне хотелось, чтобы он чувствовал себя хоть чуточку менее беззащитным, чтобы получил хоть искру тепла. Всякий ребенок, даже очень дурной и лицемерный, заслуживает этого.
Я сказал:
— И не грусти, дружок. У нас у всех есть свое время, может быть, твое будет длиться дольше, чем тебе сейчас кажется. В любом случае, все будет правильно. Твоя история — есть твоя история.
— Этого не отнять, — тихо сказал Октавиан.
— Не отнять, — согласился я. — А по поводу Филипп, скажи мне честно, ты жалеешь?
Октавиан нахмурился, потом ответил:
— Да, пожалуй, что я жалею. Пока Брут и Кассий были живы, все казалось намного более простым.
— Ну, — сказал я. — И об этом не стоит грустить, что-то подходит к концу, а что-то спешит начаться.