18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Даниэль Кельман – Светотень (страница 47)

18

Он зажег свет и сел к столу. Начал писать огрыз-ком карандаша на старом конверте с печатью Кинематографической палаты рейха. Не поднимая глаз, он исписал конверт с обеих сторон, и, зная, что даже лучшие ночные идеи забываются, разорвал его по шву и исписал изнутри. Только когда кончилось место, не найдя другого листа бумаги, он надел домашние туфли и шелковый халат, купленный когда-то в Париже, и постучал в дверь соседней комнаты, где спал его ассистент.

Луиза больше не возвращалась. Он надеялся, что она скоро приснится ему снова, но у нее были другие планы. Вместо нее время от времени являлась его мать, упрекала его, рассказывала длинные путанные истории, не имевшие никакого смысла и цели, кроме одного — отнять только что открывшуюся ему свободу. Но это ей не удавалось, теперь двери были распахнуты: как только он открывал глаза, в сознание врывался поток образов и идей; каждое утро он сидел за длинным столом под оленьими рогами, диктовал Францу сценарий и почти не замечал, как в комнату с любопытством и неясной злобой заглядывает Лизль Йержабек или ее дочери — им, так же как и Эрике, не нравилось произошедшее превращение, они предпочитали видеть его подавленным, растерянным и слабым.

Потом явился и хаусмайстер, потный, скрюченный, в запачканной униформе, и обратился к нему угодливым тоном, но так как Пабсту как раз пришло в голову, как камера будет двигаться по следственному изолятору, где сидит Фриц, от двери к двери, показывая на секунду через каждое зарешеченное окошко покинутого богом и людьми заключенного, то он не поднял глаз, пока Йержабек говорил о паршивых крестьянах, прячущих имущество и скот, ничего они больше не боятся, лагеря не боятся, расстрела не боятся, не боятся группенляйтера Йержабека, но он им еще покажет! Поднимается народная буря, теперь все идут в бой, старики, и молодые, и все, кого пока на фронт не брали — он похлопал себя по кривому плечу — все вместе они добьются победы Германии! Когда Пабст наконец поднял голову, чтобы ответить, Йержабек давно уже ушел.

Оператор Вилли Куле приехал в тот день, когда Пабст закончил писать сценарий. Это был тощий нервный человек, который только что попал в Гамбурге под авиаудар и три дня провел в засыпанном бомбоубежище.

— Работать с самим Пабстом! — повторял он, — с великим Пабстом! Какое счастье, какое невероятное везение! — Выражая свой восторг, он хлопал себя по ссадине на лбу, пока на орлиную переносицу не закапала тонкая струйка крови. Пабст обменялся с ассистентом озабоченными взглядами. Кажется, три дня под землей сильно выбили оператора из колеи.

Пабст позвонил в министерство. Его несколько раз переключали с номера на номер, из одного бюро в другое, пока некий резкий господин не сообщил ему, что ресурсов мало, все операторы не покладая рук работают над фильмами для поддержания боевого духа, а фильмов таких до окончательной победы потребуется много. Так что в каком бы виде оператор ни был, Пабсту придется довольствоваться тем, кто есть.

Раз уже, наверное, в десятый он спросил, нельзя ли позвать к телефону Куно Кремера.

Переведен на другое место, ответил резкий господин. Ему передадут. Будет время, свяжется.

— Ну что, Пабст! — закричал на всю платформу Пауль Вегенер, выходя из поезда. — Что снимаем? Сценария я еще не видел, из-за вас согласился!

— Можете по дороге почитать.

— Нет нужды. Мне пересказали. Прокурор раскрывает дело и арестовывает мошенника. Больше мне знать ни к чему. Пусть мне текст напишут на картонках и держат рядом с камерой. Прочитал, сказал: вот тайна актерской профессии! — Вегенер гулко расхохотался. Потом повернулся к Йержабеку, застывшему в германском салюте: — Да опустите вы лапу!

— Удивительное дело, что вы не наняли снова этого тупицу Крауса, — сказал Вегенер, пока осел медленно тянул повозку в сторону замка. — Занят он, что ли?

— Я вижу вас в этой роли, — ответил Пабст, который, конечно, первым спросил Крауса.

— Это вы в любом случае сказали бы.

— И тем не менее это так.

— А я вот всегда говорю, что думаю. Поэтому не стал таким хорошим режиссером, как вы. Но жизнь моя от этого приятнее.

— Жизнь от этого может оказаться и короче.

— Очень возможно, но мне уже семьдесят. Больше раза им меня не убить. — Он наклонился вперед и спросил сгорбившегося хаусмайстера в униформе: — Так или нет?

Йержабек не отвечал.

— Помирать только раз, а спину гнуть приходится каждый день, — жизнерадостно продолжил Вегенер. — Оно того не стоит.

— О вашей роли, — тихо сказал Пабст. — Я бы хотел, чтобы вы играли его как нациста.

Вегенер рассмеялся.

— Решительный, твердолобый, старый. То, что он находит мошенника, еще не значит, что он прав.

— А мошенника кто играет?

— Вы.

— Вот те на!

— Вы обоих играете.

— А почему я об этом только сейчас узнаю?

— Потому что мне это только вчера пришло в голову. Два старика, почти неразличимые — какая разница, кто из них на какой стороне!

— Нет, Пабст. Разница принципиальная. Но если вы мне заплатите за две роли, я вам обе сыграю.

За день до отъезда, вечером, Пабст позвонил Труде в Берлин. «Точно не поедешь с нами в Прагу?»

— Смотреть, как ты снимаешь фильм по Каррашу?

— Фильм будет иметь мало отношения к книге, это я тебе гарантирую.

— Что с Якобом?

— Не знаю. Письма сейчас не проходят.

Он прислушался. Что-то тихо шуршало и попискивало, и совсем далеко слышен был низкий электрический скрип. Он многое хотел сказать, но ничего из этого нельзя было говорить по телефону.

— Этот фильм. Ты не веришь, я знаю, но я сделаю из него —

— Верю, Вильгельм! Еще как верю! Сделаешь очередное хорошее кино. Очередной шедевр.

Они помолчали. Вдалеке грохотали зенитки.

— Я люблю тебя, — сказал он в конце концов. Он ждал ответа, но она молчала, а потом связь оборвалась.

Дорога в Прагу, которая еще недавно длилась четыре часа, теперь занимала три дня. Поезд еле тащился и все время останавливался, пропуская военный транспорт. Пабст сидел у окна, на коленях сценарий, в руке карандаш.

— А может быть, Ирене фон Мейендорф[114] играть девицу Моландер с налетом безумия? — спросил он. — Она могла бы грызть ногти, голос бы время от времени срывался…

— Да, интересно, — рассеянно сказал Вильцек.

Он только что рассказывал Вилли Куле о родном доме в Дёблинге, о детстве, о католической гимназии, о родителях, по которым очень скучал. Его отец был садовником. Самая аполитичная профессия, от садовника никто не требовал вступления в партию. Потом заговорил о своей кузине Барбаре, в которую был раньше очень влюблен, но она вышла замуж и жила теперь в Вельсе-на-Трауне — название города почему-то показалось ему настолько важным, что он повторил его дважды; наверное, ему просто нравилось звучание — живет теперь в Вельсе-на-Трауне, замужем, в Вельсе-на-Трауне.

— Если ее попытка разорвать помолвку покажется не самоотверженным шагом, а истерическим и демонстративным, в этом что-то будет, некая внутренняя правда.

— А Мейендорф это сыграет?

— Я ее научу.

Ночуя в Винер-Нойштадте, они попали под бомбардировку.

Летела эскадрилья, верно, в Линц, но несколько бомб сбросили раньше времени. Гостиница затряслась; Пабст никогда в жизни не слышал такого грохота. Стаканы падали со стеллажей, книги с полок, тарелки со столов, даже сирены воздушной тревоги еле доносились сквозь весь этот гром.

Как раз когда Пабст подумал, что ему и правда суждено здесь умереть, все прекратилось. Сирены еще некоторое время повыли и перестали.

Он раскрыл ставни и отшатнулся. Было светло, как днем: дом напротив пылал, и соседний тоже. Шипели вихри пламени, сыпался ливень искр. Он накинул шелковый халат, сунул ноги в туфли, выскочил из комнаты, пробежал по коридору и вниз по лестнице. На нижней ступеньке сидел, прикрыв голову руками, человек, и выл как собака.

— Успокойтесь, — сказал Пабст. — Герр Куле, возьмите себя в руки. Нам же повезло.

Но слов Куле не слышал. Из него вырывался вой, его трясло, и все это никак не прекращалось. Пабст распахнул дверь наружу.

В лицо ему ударила тяжелая волна горячего воздуха. Хозяин гостиницы уже стоял на улице. За Пабстом вышел Вегенер, босиком, в развевающейся ночной рубашке.

— Черт, черт, черт, — сказал он. — Господи, что за дерьмо!

Вслед за ним появился Франц, как-то умудрившийся полностью одеться и даже застегнуть жилет. Они стояли рядом, прикрывая лица руками и беспомощно глядя, как из горящего дома, шатаясь, выбираются люди: мужчина и три женщины, две из них с вопящими младенцами на руках.

Хозяин перекрестился. Если б не дева Мария, его гостиница тоже сгорела бы, счастье, что жена каждый день читает молитвы по четкам! Спорить ни у кого не было желания. Подъехала одна-единственная пожарная машина. В гостинице выл Вилли Куле.

Перед Брюнном поезд простоял пять часов. Вокруг тянулись серые глинистые поля. Изредка низко по небу проносились самолеты; в первый раз все купе еще кинулось на пол, в четвертый даже в окно почти никто не посмотрел.

— Пара слов по операторской работе, — сказал Пабст. — Мы все время будем нарушать правило восьмерки[115]. Осознанно нарушать!

— Мне в Праге всегда страшно, — сказал Куле. — Что статуи опять оживут.

— Опять?

— Как в прошлый раз.

Он почесал голову, задумчиво огляделся и разрыдался.

— Сосредоточьтесь, пожалуйста. В двадцатые годы правило восьмерки еще не выработалось, и публике это не мешало. Полагаю, если мы сейчас осознанно пойдем наперекор ему, возникнет… Да что такое, герр Куле? Возьмите себя в руки, прошу вас!