Даниэль Кельман – Светотень (страница 48)
Куле послушно перестал рыдать. Смущенно и серьезно уставился прямо перед собой.
— Например, во время большого концерта, — продолжил Пабст. — Фриц Моландер смотрит в публику направо мимо камеры — но когда публика смотрит на Фрица, взгляды направлены в ту же сторону!
— Там, в бомбоубежище, — сказал Куле.
Пабст ждал, но тот замолк.
— Что? — спросил Франц. — Что было в бомбоубежище?
— Воздуха не хватало.
— Трудные будут съемки, — сказал Франц.
— Справимся, — сказал Пабст. — Наша работа — вечный форс-мажор. Без проблем не обходится, обязательно нужен запасной план и запасной запасной план. Главное — не терять присутствия духа.
Куле запел. У него был красивый голос. Пел он арию из «Севильского цирюльника», и удивительным образом знал весь текст наизусть. В этот момент поезд снова двинулся.
— Концерт, — начал Пабст, но сразу замолчал. Вдали появилась стена под колючей проволокой. Все повернули головы, Куле умолк. Стена была такой длинной, что несколько минут не исчезала с горизонта. Узкая башня, на ней неподвижный силуэт.
— Концерт — это ключевая сцена, — сказал Пабст через некоторое время. — Он точно в середине фильма, но мы видим его и до этого, в проспекции, а после и в ретроспекции. Огромный зал, и в нем больше людей, чем в концертный зал на самом деле может вместиться.
— Но если зал слишком большой, — спросил Вильцек, — разве это не будет странно?
— Только если недостаточно слишком! На треть больше обычного выглядит как ошибка, в пять раз больше — это стиль!
За каким-то городком с непроизносимым названием им пришлось ночевать в вагоне. На рельсах стояли танки, комендант не мог пропустить поезд; почему, сам не знал, но приказ есть приказ. Издалека, со стороны Брюнна, были слышны самолеты, артиллерийские орудия, взрывы.
Этой ночью страх за Якоба не давал Пабсту уснуть.
Но если бы они отправились в Англию — разве там какая-нибудь бомбежка не могла бы стать смертельной? Если бы остались во Франции, то точно так же оказались бы под властью рейха! А в Соединенных Штатах Якоб был бы сейчас в американской армии и тоже в опасности: может быть, в Европе, может, в Тихом океане. Порвалась связь времен, везде, и нужно было как-то делать свою работу…
Тут земля затряслась. Изнутри что-то потянуло, будто они падали в пропасть.
— Господи, — сказал Франц. — Это вундерваффе?[116]
— Землетрясение, — сказал Вегенер. — Их еще никто не отменял. Или вы слышали взрыв? Иногда земля трясется без всяких бомб. Так и называется: землетрясение.
Они затаились в ожидании, но больше ничего не происходило. Когда взошло солнце, по небу протянулась вереница самолетов. Через час танки отъехали, получив приказ освободить дорогу.
В Праге разрушений почти не было. Упало только несколько бомб, пострадало только несколько домов. Поэтому кино теперь снимали здесь: в протекторате еще можно было работать, не прерываясь на воздушную тревогу. Даже еды хватало.
В гостинице ждала телеграмма от Якоба: тот с гордостью сообщал, что уже завтра их ждут танки, а потом сразу восточный фронт.
В седьмом павильоне в Баррандове была обустроена квартира семьи скрипача, которого в версии Пабста звали не Кестнер, а Моландер. Бюргерская гостиная, спальня сестры, комнатушка, в которой юный скрипач упражнялся под строгим взглядом отца на портрете. Оформлено все было превосходно, убедительно до малейшей детали.
— Снести, — сказал Пабст.
Он никогда не видел, чтобы дело шло так быстро: декорации перестраивала сотня французских военнопленных, послушных и дружелюбных, благодарных, что им досталась нетяжелая работа. Пабст велел установить стены косо и нарисовать новые картины: покойный отец на портрете превратился в злобного карлика, а над обеденным столом повесили пейзаж — иссохшую степь, из которой мертвенно торчали скелеты деревьев. Сам стол лишился одной ножки и искривился, все стулья вокруг него выросли так, что сидящим приходилось нагибаться, чтобы дотянуться до тарелок.
— Вообще так сейчас не делают, — сказал художник-постановщик. — Так делали лет двадцать пять назад!
— Знаю, — сказал Пабст. — Я и делал.
Вокруг стола нарисовали тени сидящих. Тощие ноги тянулись от стульев по полу, удлиненные корпуса и головы наползали на кривую стену. «Если актеры будут сидеть неподвижно, шевеля только губами, тени покажутся настоящими! А за пустым местом во главе стола нарисуем тень отца!»
На другом конце павильона построили тюрьму: и здесь косые стены, и каждое окно выходит на глухую кирпичную кладку. В дверях зарешеченные окошки, в которые видно заключенных, изготовленных мастерами пражского кукольного театра из папье-маше: лица, искаженные гримасами, лица дико смеющиеся, лица дремлющие, лица с широко распахнутыми глазами.
Пабст объяснял Элизабет Маркус, что ее героиня, мать Моландера, должна говорить надтреснутым, напряженным голосом, «это живая развалина, несчастная до мозга костей, ненавидящая жизнь и собственную дочь».
— Но это же ужасно! — воскликнула фрау Маркус. — Я так не хочу.
— Но вы сможете это сыграть! Именно поэтому вы получили роль! — ответил Пабст, который обнаружил ее фамилию в присланном министерством списке актеров и раньше о ней не слышал. — Я настоял на вашей кандидатуре. Потому что вы это можете, как никто! Прошу вас, поделитесь со мной, поделитесь со всеми нами вашим даром!
Как всегда на съемках, с каждым актером и каждой актрисой он говорил по-своему. Одному приказывал, другую просил, третьему серьезно и сухо объяснял, с четвертым шутил, пока оба не падали от смеха друг другу в объятия. С Вернером Хинцем, игравшим молодого прокурора, он разговаривал тоном строгого отца, Ирене фон Мейендорф нашептал, что ее героиня душевнобольная, на грани срыва, в отчаянии, причину которого сама не понимает — «но все это между нами». А Вегенеру сказал: «Вообще не играйте. Просто говорите текст».
— А вас не смущает, Пабст, что мир рушится, а мы снимаем такое кино? Такое… высокохудожественное?
— Вы так говорите, будто это что-то плохое.
— Скорее странное.
— Времена всегда странны. Искусство всегда не к месту. Всегда невостребовано в момент возникновения. А потом оказывается, что оно и было единственно важным.
Пабст записывал для актеров инструкции. Бумажки с указаниями, как играть сцену: «лжет» — Ирене фон Мейендорф, которой предстояло объяснять старому прокурору, почему она не может выйти замуж за его сына. На бумажке Вегенера было написано «верит каждому слову». Потом поменяли свет, переставили камеру для нового дубля, и теперь на ее бумажке было «говорит чистую правду», а на его — «ничему не верит».
Вегенер с улыбкой кивнул. Ирена фон Мейендорф растеряно посмотрела на Пабста.
— Я знаю, — сказал он. — Противоречие. Не обращайте внимания, играйте.
Вилли Куле был совсем не в себе, и Пабст с ассистентом сами по очереди выполняли его работу. Дело шло лучше, чем можно было ожидать, и съемки так шли быстрее.
Пабст похудел, не брился, левое стекло очков треснуло. Все видели, что он ходит в одном и том же костюме; шутили, что он в нем же и спит.
Вернер Хинц двигался деревянно, говорил неестественно и, судя по тому, как надолго он задерживался перед любой зеркальной поверхностью, весьма интересовался своей внешностью. После каждой фразы он будто вслушивался в эхо своего хорошо поставленного голоса. Произнося текст, с видимым удовольствием проводил рукой по густым волосам.
Пабст тихо обратился к Хинцу. Он стоял совсем близко, рука на спине актера, губы у самого его уха, и говорил с сосредоточенностью гипнотизера.
В следующем дубле Хинц играл менее деревянно, но все еще неестественно и поверхностно.
Пабст прервал съемки и вместе с Хинцем вышел из павильона. Они уселись на траву и закурили. Все ждали, но эти двое, кажется, никуда не торопились. Пабст говорил, Хинц курил и слушал.
Наступил вечер. Все разошлись, следующий день Пабст объявил выходным. Это сошло ему с рук только потому, что директор картины, худосочный и серьезный человек по фамилии Хэнель, лежал в постели с гриппом.
Выходной Пабст и Хинц провели, прогуливаясь по Старому городу. Говорил в основном Пабст, Хинц слушал, иногда и сам что-то рассказывал. Он жестикулировал обеими руками, что-то проникновенно говорил, Пабст задумчиво кивал и слушал с крайне внимательным видом. Они стояли на Карловом мосту, внизу текла темная и медленная Влтава, порой мимо проплывали баржи, и окна сверкали на солнце.
Вечером они отправились в трактир. Пабст заказал на двоих суп и пиво, и они просидели за столом, пока комендантский час не заставил их вернуться в гостиницу, где они долго обнимались на прощание. Они уже были на «ты».
На следующий день Хинц говорил свой текст как будто в первый раз. Говорил, будто каждое слово приходит ему в голову в момент произнесения, будто он не актер, а и правда молодой прокурор среди коллег, немного рассеянный, дружелюбный, прямодушный. Говорил тихо и серьезно, как говорят вдвоем в маленькой комнате, и его слова звучали искренне и правдиво.
В седьмом павильоне строили концертный зал: подмостки и двадцать пять рядов сидений. Но Пабсту этого было мало, и по его заказу часть стен покрыли зеркалами под углом друг к другу, как у Ланга в «Метрополисе».
— Вы уже далеко вышли за рамки бюджета, — сказал директор Хэнель, выздоровев от гриппа.