18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Даниэль Кельман – Светотень (страница 38)

18

— Как вы сюда попали?

— Я хаусмайстер, — говорит Йержабек.

Это слово он произносит четко: Хаус. Майстер. И снова все трое так хохочут, что Якобу приходится делать вид, будто и ему смешно.

— Пойдемте наверх, — говорит Йержабек, но на этот раз понимает его говор только Якоб. — Постелю молодым господам. — И злобно, хитро поблескивает глазками в сторону Якоба, будто их связывает общая тайна.

Ужинают все вместе за длинным столом. Сверху таращится оленья голова. Во главе стола сидит папа, или, если с другой стороны посмотреть, Вернер Краус. Справа от папы его ассистент Вильцек, слева сценарист Хойзер, потом оператор Штефан. Рядом с Вильцеком Якоб и Ханнес, напротив них, около Штефана, Феликс. А рядом с Феликсом этот странный Куно Кремер, молчаливый, неподвижный, почти невидимый. Только мама не спустилась к ужину.

Лизль Йержабек и ее дочери вносят тарелки супа. Суп почти бесцветный, в нем плавают огромные куски теста. Это блюдо как-то называется, но никто не может разобрать название, даже когда Лизль Йержабек повторяет его в третий раз. Папа поднимается и широким жестом разливает по бокалам белое вино — всем, включая мальчиков.

Краус немедленно поднимает бокал, вздергивает волевой подбородок к оленьим рогам и восклицает: Ауф дэн майстер! «За мастера!»

Очевидно, он имеет в виду папу, и тот отвечает: «Нет, я пью за мастера!»

— Нет, нет, нет! — протестует Краус. — Это я пью за мастера!

Все отпивают вина и принимаются за пересоленный суп. Якоб поглядывает на дочерей Йержабека, невероятно вытянувшихся за время его отсутствия: Герти ростом, должно быть, чуть ли не под два метра, Митци только немного ниже. Глаза у нее пронзительные, под блузкой видно округлости.

— Вот это девка! — шепчет Ханнес на ухо Якобу.

— Которая? — спрашивает Якоб, но не успевает его товарищ ответить, как Краус вздымается над столом и, не замечая всеобщего смущения, заводит застольную речь о божественном даровании, небесных силах, истинно германской борьбе и духовной возвышенности искусства. Речь длинная и звучит так, будто он ее слово в слово произносил уже много раз. — Выпьем же за то! — выкрикивает он. — Что мы! Вместе! Воскресим для новой жизни! Великого Парацельса! Великого немецкого доктора! Выпьем за это, мастер, выпьем за это, друзья!

— Спасибо, — говорит папа. — Я вставать не буду, скажу только: давайте снимем хороший фильм. Чтобы старику Хохенхайму не было за нас стыдно.

— Кому? — спрашивает Кремер.

— Теофраст фон Хохенхайм[96] — настоящее имя Парацельса. Если это в сценарии не упоминается, надо срочно вставить.

Сценарист, Курт Хойзер, открывает блокнот, лежащий наготове около тарелки, и делает пометку. Кремер краснеет.

— Сколько у нас дней на пляску Святого Витта? — спрашивает оператор.

— Что такое пляска Святого Витта? — спрашивает Якоб.

— Когда пляшешь, будто в тебя черт вселился, — говорит папа. — Вначале люди просто смотрят, а потом сами пускаются в пляс. Не могут иначе.

— В некотором роде метафора, — говорит Вильцек.

— Я этого не слышал, — говорит Кремер.

— Чего не слышал? — спрашивает Вернер Краус.

— Правильный подход, — говорит Кремер. Все, кроме актера, смеются.

— На пляску только один день, — говорит Вильцек. — График съемок слишком плотный.

— Дня должно хватить, — говорит папа. — Не будьте маловерами, дети мои! Когда я «Западный фронт» снимал, нам на четвертый день урезали бюджет. Время съемок сократили на треть! Мы за два дня переписали сценарий, ничего, справились. И знаете, что я вам скажу? Сейчас понимаю, что фильм стал лучше. У нас не было денег на декорации укреплений, так что снимали в развалинах маленького бункера, оставшегося с войны. Наша работа — вечный форс-мажор. По определению.

— А продюсер кто был? — спрашивает Вильцек.

— Небенцаль[97].

— Ну так удивляться нечему, — говорит Штефан. — Он же еврей!

— Но эти! Темные времена! — вступает Краус. — Позади! Теперь ничего не сокращают! Что министерство обещало, то! Мы и получим! Даже в военные времена. Гарантированно!

Папа неопределенно улыбается и подливает себе вина.

— Это правда, — говорит Кремер. — Что министерство обещало, то и будет. Иностранцы изумляются нашим условиям работы. Я недавно был в Бельгии. Взяли английского писателя, Руперта Вустера[98], там он очень знаменит, невероятные тиражи. Поверхностная писанина, конечно, куда ему до истинного искусства, но человек умный. Арестовали на его вилле на юге Франции. Я ему говорю: «Смотрите! Все двери вам открыты. Вам совершенно не обязательно отправляться в лагерь. Вы не еврей, мы против вас ничего не имеем, можете жить в лучшем отеле Берлина! Мы искусство ценим!» Так и сказал, «искусство ценим», хотя его книги, что уж тут скажешь… Там они считаются юмористическими. У нас такая дрянь никого бы не рассмешила, разве что в старые времена каких-нибудь евреев. А он в ответ спрашивает: «Но что я могу для вас сделать? Я же не умею писать немецкие книги о конях и атлетах!» Да, так и сказал. Не знаю уж, с чего это он. «О конях и атлетах».

Кремер склоняет голову набок, задумывается. Кажется, он удивлен, что все слушают и никто не перебивает.

— А я говорю: «Вы можете сделать вот что: записать пару радиопередач. Ничего политического. Нам бы и в голову не пришло требовать. Просто развлекательные разговоры о том, что немцы — тоже люди, а не монстры. Вот я разве монстр? Взгляните на меня, я ведь цивилизованный человек!» Он сперва испугался, конечно, застонал, за голову схватился… Я знаю, как это бывает. Люди всегда сперва нервничают, когда им делают предложение. А иногда… — Он бросает быстрый взгляд на папу. — …ведут себя даже агрессивно. Это потому, что они не привыкли к бескорыстности государства. А привыкли к миру, где царят деньги. Я понимал: надо дать ему время. Через три дня пришел к нему снова, в его лагерный барак, сел на табуретку, предложил ему хорошую сигару, сейчас таких почти нигде не достать, и уже на следующий день мы направлялись в Берлин. И я вам вот что скажу, господа: никогда не видел, чтобы человек так быстро писал! Да, строчить они умеют, эти английские мастера так называемого легкого жанра. Германскую глубину им не постичь, но какая скорость! Сидит он, значит, в «Адлоне»[99], курит хорошие сигары, пьет коньяк и знай себе стучит на машинке. Потом наш шофер везет его на радиостудию, и он просто поверить не может, до чего у нас качественные микрофоны и магнитные ленты, до чего современная звукоизоляция. Never seen anything like that at the BBC![100] И тут мне приходится сдерживаться, чтобы не сказать: «Руперт, это вы еще самого главного не видели!» А именно огромных антенн под Кале, которые все направлены на Англию, чтобы там хорошо было нас слышно. А передача его была очень и очень неплоха! Рассказывал о жизни в бараке для военнопленных, будто это приключения в летнем лагере.

Куно Кремер вздыхает, тянется к бутылке вина, наливает себе.

— И вы все это время ему оплачиваете номер в «Адлоне»? — спрашивает Хойзер.

— Нет, вот в чем прелесть! Сам платит. Он столько заработал в Германии своими пьесами! Все его доходы мы в тридцать третьем сразу заморозили, лежат себе в берлинском банке под хороший процент. Из них отель и оплачивается. — Кремер раскраснелся от гордости и удовольствия.

— Шекспир, он бы нет, — говорит Краус. — Он бы так дешево не продался.

— Кому, господин народный артист? — спрашивает Кремер. — Нам?

Краус морщит лоб. Вопрос его смутил. «Нет, ну нам-то. Конечно же. Но ведь Шекспир… Шекспир сердцем немец. Первый из писателей. Архипоэт. Великий бард. Лебедь Эйвона»[101].

Все ждут, но Краус умолк.

Якоб наблюдает, как дочери Йержабека второй раз обходят стол с котлом супа и поварешкой. Ему кажется, или Герти поглядывает на Ханнеса? А Митци не нарочно ли проходит так близко к Феликсу, что ее рука касается его затылка? Нет, наверное, показалось. Якоб внимательно смотрит на Герти, но та его как будто не замечает. Наливает супа Вернеру Краусу — «благодарю, прелестное дитя!» — и на секунду ее взгляд направлен в сторону Якоба, но не на него, а сквозь него, будто он пустое место. Когда рука актера у всех на виду проводит по ее спине и заду, Герти визгливо хихикает, отступает, обходит стол, и вот теперь она точно смотрит на Ханнеса, смотрит на него пристально, прищурившись. Потом выходит из комнаты, прихватив котел. Вслед за ней Митци с поварешкой.

— Молодежь, молодежь! — Краус причмокивает. — Греет душу. Седая старость к нам крадется. А потому лови мгновение. Мой герр отец дожил почти до ста.

— Моя мать месяц как умерла, — говорит папа. — В доме престарелых под Веной, в Мёдлинге.

— Сочувствую, — говорит Краус. Он закрывает глаза, будто к чему-то прислушивается и вдруг произносит совершенно другим голосом: — Раз лишь достигла любовь до властителя сумрачных те́ней. Но при пороге еще строго он отнял свой дар. — Он замолкает, но продолжает слегка взмахивать правой рукой, сопровождая строки, произносимые уже про себя.

И тут происходит нечто странное: Якобу кажется, что он слышит и эти строки тоже — слышит не слова, а тихую, печальную музыку. Но как возможно, чтобы человек, неспособный додумать ни одну мысль и довести ни одну фразу до конца, творил такое чудо одним выражением лица и движением руки? От его беззвучно бормочущих губ не отвести взгляда. Надо обязательно запомнить это лицо, понимает Якоб, обязательно нарисовать его.