Даниэль Брэйн – Бывшая графиня (страница 2)
Городовой, тщательно вытерев запачканную перчатку, опомнился и сунул в рот свисток.
— Барыня! Барыня! Барыню переехали! Ой, не видать мне света белого, барыню переехали! Куда смотрел, Акимка, кривая твоя харя! Ай, барыня!
Под пронзительный бабий визг, рьяный свист городового и улюлюканье меня опять схватили и поволокли, и снова я не противилась, лишь рассматривала неровную брусчатку и бесконечные лужи на ней. Свистел, разгоняя зевак, уже не один городовой, а несколько, и замершая улица вздрогнула, забурлила, вернулась мгновенно к прежнему упорядоченному хаосу, а я смотрела на мир вокруг, боясь что-то понять.
Я совершенно точно не пострадала и боль в локте перестала замечать. Мне холодно, мне давит грудь. Корсет, который только что мне наложили на переломанные ребра травматологи.
— Барыня? — плаксиво всхлипнула визгливая баба и, размахнувшись, сильно ударила меня по щеке. — Глянь, Акимка, живая… Барыня, чего кинулись-то? Акимка, укрой барыню чем, застынет.
— Да чем?
На меня смотрел единственным глазом молодой бородатый парень и отмахивался от низенькой, похожей на колобка, полногрудой женщины в длинном сером платье, но с неожиданно ярким платком на плечах. Синие, красные, желтые цветы заколдовали, я не могла отвести от них взгляд, хотелось прикоснуться к ним пальцем и убедиться в их существовании. Руки, я чувствовала, ледяные, но холод терзал будто бы не меня.
— Нюрка, вона, платок сыми! — сообразил наконец Акимка и, не дожидаясь, пока Нюрка прочухается, сорвал с нее платок и издалека, как на прокаженную, накинул его на меня.
Не стало ни теплее, ни спокойнее, хотелось закрыться от мира, который пугал. Зачем меня вытащили из-под лошадиных копыт, там так хорошо, и нет ни конных офицеров, кидающих на меня высокомерные взгляды, ни дам, хихикающих в мою сторону из будто нарочно замедляющих ход колясок, ни прочего сброда, тыкающего в меня пальцами.
Лошадь, черт бы ее побрал, была самым привычным. Все остальное — низкобюджетная декорация, которой для достоверности додали смрад и приглушили природные краски.
Нюрка злобно запыхтела, уставившись на Акимку, но платок не забрала, а Акимка прикидывался непричастным и не отрываясь смотрел на другую сторону улицы. Нюрка по-кобыльи задрала верхнюю губу, подслеповато прищурилась на казенный дом, и я проследила за ее взглядом. Открылись двери, вышли несколько серых мужчин — все здесь серое! — появился высокий, представительный, но какой-то нескладный, словно слепленный из нескольких человек, как монстр Франкенштейна, мужчина, и молодая женщина в строгом платье и фартуке вывела за руку девочку лет шести.
Нюрка ахнула, заметалась, но было поздно.
— Мама!
Мне показалось, что мир разбился вдребезги второй раз.
Глава вторая
— Мама! Мамочка! Мама! Где моя мама!
Нет-нет-нет-нет, держите ее, держите, она сейчас бросится через дорогу! Я зажала рукой рот, вдыхая тяжело и громко, и боялась оторвать взор от малышки, которую — слава богу! — уже крепко схватили и опомнившаяся женщина в фартуке, и один из вышедших мужчин. Франкенштейн, закрывая от меня девочку, злобно озирался по сторонам.
Наши взгляды встретились, и я осознала две вещи: я удивительно хорошо вижу без очков и я боюсь этого человека.
— Пойдем, пойдем, — торопливо тянула меня в сторону Нюрка, — пойдем, барыня, вам больше туда нельзя. Все, — сурово прибавила она, когда я отвела взгляд от Франкенштейна и девочки, — все, а неча теперь слезы лить, барыня. Там таперича жизнь своя, у вас своя.
Подумав, она потянула было платок с моих плеч, но передумала.
— Ну, прощевайте, барыня! — и Нюрка, снова оскалившись, покачала головой, одним движением все-таки сдернула с меня платок, повернулась и потрусила прочь.
Акимку я уже и вовсе не видела, а когда опомнилась и стала искать на той стороне улицы дочь…
Господи. Дочь! Чужой город, чужие краски, звуки и запахи, чужое тело, чужие люди, но отчаянное «Мама!» ни с чем не спутать. Малышка кричала мне.
Мама. Безумно ранит в самое сердце. Бессчетное количество раз при мне так называли других женщин, и ласково, и гневно, с любовью и равнодушно, но слышать «мама», когда зовут тебя так безнадежно, будто в последний раз, словно моя дочь никогда меня больше не увидит и знает это, — невыносимо, и я искала незнакомую мне малышку среди безликой толпы.
Но никого уже не было, двое серых мужчин не спеша возвращались по лестнице обратно в здание, и в поток вклинилась, чуть всех задержав, закрытая темная карета с гербом. Я потеряла ее из виду почти сразу среди десятков таких же темных, с гербами и без, карет.
Грязным рукавом, потому что мне нечего терять, я размашисто провела по лицу. Где я, кто я, почему меня разлучили с дочерью, почему гоготали люди, зачем я сломя голову бежала через дорогу? Почему Нюрка, уверившись, что я цела, ушла, как знать меня не хотела, куда мне теперь идти?
Я побрела по грязной брусчатке, не чувствуя больше холода, не ощущая ни боли, ни стыда. Ни боль, ни стыд не характерны для человека, лежащего на операционном столе, хирурги обо мне позаботятся, но причинять подобные муки бесчеловечно для подсознания. Я обязательно задам психиатру вопрос: в бреду проявляется то, чего мы больше всего боимся? Дочь — наверное, дочь! — которую я единственный раз в своей долгой жизни смогла зачать, но не смогла выносить, дочь, покинувшая меня после трех с половиной месяцев жизни под моим сердцем.
Даже здесь у меня отобрали дочь. Я не пережила удар фуры, я в аду, и мне предстоит маяться вечно?
Тогда швырните меня на сковороду и дайте забыть все, что я тут видела и слышала. Я не была хорошим человеком… наверное. Я многое сделала не так, но я не заслужила такие пытки. Это «Мама!» до сих пор заглушает конское ржание, стук колес, крики газетчиков и торговцев, брань извозчиков, свистки городовых. Если я лягу и засну прямо здесь, на этой вот улице, рядом вон с тем бродягой, мне станет лучше? Я перестану слышать детский крик, наступит блаженная тишина, меня окутает дрема и я смогу немного поспать?
Но я не легла, прошла мимо бродяги, углядела впереди небольшую нишу и забилась в нее, сжалась, смотрела на отчетливый блеклый мир. Никто не описал ад, какой он есть — вот у меня отныне прекрасное зрение, но все, что видят мои глаза, — сто пятьдесят оттенков серого. На улице ранняя весна, лишь снег сошел, и люди тепло одеты, не то что я…
Мой личный ад напоминает мне, что было со мной однажды. Перечисляет все, что я имела в виду, когда говорила другим женщинам: «Вы тоже сможете».
Что-то сильно толкнуло меня в бок, и я отпрыгнула, запутавшись в длинной юбке. Она, непонятно какого цвета, несуразная, сзади пышная, спереди прямая и чуть зауженная в коленях, запачканная в грязи, мокрая, липла к ногам, и я ее одернула.
— Анна? Всеотец всевидящий, Анна, вы ли это? Душенька, Анна Дмитриевна, что с вами, взгляните же на меня! Жорж, Жорж, идите скорее сюда, что вы копаетесь, графиня Анна Дмитриевна в беде!
Молодая, нарядная, яркая, как тропический редкий цветок, женщина с изумительно затейливой прической жеманно звала на помощь, не приближаясь ко мне. Рядом с ней идолом высился высоченный лакей с палкой в руке, и его ее крики не трогали абсолютно.
— Анна Дмитриевна, вы узнаете меня? — всплеснула руками цветочная фея, но едва я сделала шаг, она отскочила прочь и натолкнулась на собственного холуя, которого все еще никак не касалось происходящее. — Я Софи, Софи Яблонская, ну что же вы! Жорж, наконец-то, как вы долго! Анна Дмитриевна меня не узнает!
Жорж, чье буржуинское пузо наверняка потом, спустя лет этак тридцать, послужит карикатуристам вдохновением, при виде меня вздрогнул, но промолчал, лишь коротко кивнул лакею, и тот соизволил раскрыть над его головой зонт, хотя дождя не было. Или я не чувствовала, что он идет?.. Жорж взял под локоть свою спутницу, что-то быстро затараторившую, перебил ее парой коротких фраз, и кукольное лицо Софи преобразилось.
— Не может быть! — экзальтированно воскликнула она, известив о своем сомнении всю улицу. — Анна Дмитриевна, нет, я не верю!
Жоржу ее неверие было до фонаря, он снова сказал ей что-то и повел прочь, придерживая за локоть. Софи пару раз растерянно оглянулась. В ее взгляде больше не было ни капли сочувствия, лишь адское любопытство.
Каким еще может быть любопытство в аду?
— Барыня! — услышала я и поняла, что окликают меня уже не впервые. Дворник с сияющей бляхой на груди толстым пальцем указывал мне убраться вон. — Не надо вам тут стоять, барыня, дом тут приличный.
А я больше к священному сословию приличных людей не принадлежу? Графиня Анна Дмитриевна, может, эта Софи действительно обозналась?
Представительный господин Франкенштейн, дочь, бонна, карета с гербами, мое платье… ткань явно не из дешевых, прислуга, давшая мне пинка. Я, кажется, сброшена с Олимпа не то что к простым смертным — на самое дно, и у меня нет крыши над головой. Я ничего не заслужила.
Что мне кричали простолюдины? Блудница, распутница… нет, не то.
— Простите, что значит «растащиха»? — кинулась я к женщине, которая мне показалась милой. Легко ошибиться в людях, спору нет, но женщина не выглядела как та, кто сходу пошлет… куда подальше. — Сударыня?..
Так смотрят на бомжей и опустившихся донельзя пьяниц, решая, вызвать ли полицию и выгнать из вестибюля метро или проявить снисхождение. Я отступила, вспомнила, что видела недалеко бродягу, только вот я успела уже пройти достаточно, чтобы потерять его из виду.