Дана Кениг – Зов пустоты (страница 2)
– Сказано было: или планшет, или мультфильмы.
Не реагирует. Взбираясь по ступенькам в спальню, меняю тесные рабочие брюки на просторные шорты, неудобную блузку на старую дырявую футболку Харди. А потом, словно медленно расставляя мир по своим местам, собираю разбросанные детали пазлов, носки, крошки печенья, палочку от леденца и кошачью отрыжку.
Снова надрывается телевизор, будто пытаясь перекричать спокойное домашнее воркование, пока Лилу делает уроки прямо на полу в гостиной. Растянувшись звездой и подперев ладонью голову, она выводит в тетради неуклюжие, неровные буквы. Хрупкое тельце теряется в океане исписанных листков, сломанных карандашей и фантиков от конфет, которые я запрещаю до приёма пищи, но Харди всякий раз превращает это правило в повод показать себя образцовым добряком-отцом, словно любое моё «нельзя» – его шанс проявить великодушие.
Аромат томатной подливки расползается по всему первому этажу, цепляется за стены, поднимается по лестнице жадными невидимыми пальцами и просачивается через дверные щели в спальные комнаты. Вытряхиваю из сушилки сухую одежду и сваливаю её в пластиковую корзину – разложу по шкафам позже, когда соберу остатки рассудка в кучку. Мои внутренние ресурсы сегодня истончены до прозрачности: все, до последней капли, силы утекают в попытке обуздать бушующий ураган, которым Лилу проносится по каждому сантиметру дома, оставляя за собой след из щепок, обломков и мелкого бедлама, и потому восстановление порядка превращается в регулярный обряд, столь же бесконечный, сколь доводящий до тихого помешательства.
Как собрать хоть крупицы сил, чтобы встретить Пола? За годы моего брака нам так и не довелось перекинуться словом. Оставалось лишь тешиться знанием друг о друге: мое бытие было очерчено границами семейного уклада, материнских забот и тихой стабильности, а его – зарешёченной линией жёстких матрасов, едкой вони ночного горшка и мимолетными кусками необъятного неба. Его вселенная остается для меня непроглядной тьмой, миром чуждым и непостижимым. Трудно даже вообразить, какими словами можно было бы хоть на мгновение пересечь между нами пропасть. И как вынести это давящее присутствие заключённого в доме, где растет твоя дочь, где каждый уголок пропитан её дыханием, смехом, её маленькими радостями, а его тень вторгается в этот хрупкий порядок, словно холодный ветер сквозь трещины стен? Никакие обстоятельства преступления не способны смягчить тяжесть вины, нависшей над ним. Закон был нарушен, судьи вынесли приговор, который сами сочли достойным. И всё же – что есть справедливость для жизни, лишенной красок и свободы, заточенной в тесные рамки принуждения и ограничений, перед лицом жизни, что уже встретила свой конец? Возможно ли ставить право на существование, окованное обстоятельствами, рядом с жизнью, чья судьба завершилась, оставив за собой лишь память и пустоту? Мне открыты одни лишь причины обвинения, двенадцать лет наша семья вынашивала эту тайну в своей утробе, как заботливая мать, не сознавая ее природы. Оберегала её, сжимала в своих объятиях, чтобы ни один осколок её не ускользнул из рук.
Дверной звонок разражается мелодичной трелью, следом по стеклу барабанит торопливая череда стуков. Час ранний – Пол выпускается лишь к пяти, а оттуда до нашего дома на электричке тащиться ещё полтора часа.
– Глянь-ка, кто там. У меня руки в масле, – доносится из кухни басовитый голос и сразу же тонет в шкворчании сковородки.
За порогом – Ирэн. Вероятно, решила присоединиться к семейному ужину, соизволила всё же увидеться с сыном.
– Я не слишком рано? – Голос старушки боязливо дрожит, пока она переминается на крыльце. Вид у неё избитый, по обыкновению жалостливый, всем нутром своим выдаёт, как тяжело ей сюда приходить. Но материнское сердце ноет, тянет к кровиночке, и что остаётся? Приходится собирать свои дряхлые косточки в кучу и волочить их туда, где никто не ждёт.
– Пол ещё не пришёл, – сухо бросаю я, и выдержав паузу, почти вынужденно, добавляю: – Проходите. Добрый вечер.
В голове уже нарастает гул предчувствия – ещё час придётся тешить беседами старую женщину. Отношения у нас не самые тёплые. С внучкой она видится мельком, откупаясь мороженым или дешёвой плюшевой игрушкой, схваченной у кассы супермаркета. Злобы в ней нет, проклятий не изрыгает, палок в колеса не вставляет, но всё её существо насквозь пропитано равнодушием. Кажется, будто любить своё потомство ей просто когда-то велели, и всю жизнь она послушно следует этому указанию, как животное в стаде. В сущности, деторождение составляло её священную обязанность – она была преисполнена долгом, навязанным веками, имя которому – «женский». Всё в нём было подчинено священным, незыблемым канонам: попечение о супруге, хранение семейного святилища, безропотная покорность мужчине, воспитание отпрысков (единственное поприще, на котором она потерпела поражение). Между тем, его превосходительство Глава Семьи вкушал плоды своего статуса, неся на своих плечах поистине неподъемное бремя: день его начинался не с грубого механического звонка, а с легкого прикосновения его «дражайшей супруги». Далее следовало священнодействие, гордо именуемое «собраться на службу», где ему отводилась роль зрителя, в то время как его отутюженные ризы и начищенные до ослепительного зеркального блеска сабатоны (ботинки) почтительно водружались на своего хозяина руками (чьими?) его «дражайшей супруги». Возвратясь под вечер, он совершал сакральный ритуал – вкушал дары, щедро возложенные на его алтарь (стол), и с великодушием монарха, даровавшего аудиенцию, оставлял после себя неопровержимые доказательства своего присутствия: грязные тарелки, россыпь хлебных крошек, и неизменный автограф – пятно на скатерти. Завершал же день он благородным отдыхом на диване, сражаясь в интеллектуальной битве с туповатой видеоигрой, либо совершая паломничество по бескрайним просторам телеканалов, дабы в финале, утомленный столь насыщенной жизнью, возлечь на заслуженный покой в лоно безупречно чистой, хрустящей от свежести постели. О, да, это был поистине героический распорядок, полный тягот и самоотречения – не иначе как насмешка судьбы!
Но к женщине этой я не питаю ни вражды, ни горечи; я не клеймлю её и не возлагаю на нее бремя вины. Сердце мое исполнено жалости к ней. Тихой скорби о качествах, что взрастили в её душе, о том ядовитом семени, что было посеяно в ней мужским образом из далёкого детства и проросло в зрелые годы. И поистине горько осознавать, что ходом жизни своей она дала плоть и кровь вечному оправданию для лицемерной общественной мантры, этому избитому, опошляющему, успокаивающему совесть ярлыку «слабый пол», который она, увы, бессознательно подтвердила. Мне видится в ней не источник беды, а человек, чья душа замерла в ожидании. В чьей душе до сих пор живет и звучит тот чужой навязчивый шепот, что навсегда остался единственной истиной ее бытия, не дав созреть и окрепнуть её собственному свободному голосу.
– Мама, ты бы могла и предупредить… Я бы сам за тобой приехал, – участливо бормочет Харди, тщательно смывая с ладоней следы кухонных хлопот и наспех вытирая их о подол фартука.
Тёплый голос прорывает хрупкий пузырь раздумий, который окутывал и убаюкивал меня. Безмятежность утра рассеялась, как дым, сменившись знакомым натиском неотвязных идей. В моей голове, словно пчелиный улей – мысли кружат роем, липнут друг к другу, жалят. Даже во снах они не знают покоя. По ночам они неустанно трудятся, без устали и без жалости, высасывая энергию капля за каплей, чтобы с рассветом я вновь ощутила себя выжатой, как лимон. И лишь присутствие Рихарда, как щит, ограждает меня от этого хаоса, даря хрупкое, но такое необходимое чувство безопасности.
– Утром я поняла, что не могу пропустить праздник. Пол столько лет не давал о себе знать, ни словечка не написал, и мне вдруг почудилось, что я буду горько жалеть, если не увижу его сейчас. Жизнь на исходе, хочу вернуть себе хоть крохи утраченных минут со своими детьми. – В её словах вновь проступает знакомая тяжесть, мягкое, но настойчивое давление на жалость.
Чувствуется знакомый привкус, роль «доживающей век старухи, которую все забыли». Эта мнимая хрупкость, которой она прикрывается, ложится на плечи влажной тяжелой тряпкой, оставляя внутри смутное ощущение, что её просьбы – лишь тихая провокация, попытка вымолить, вынудить чувства, которые она тщетно и отчаянно ищет.
– Ты могла бы сама отправить ему хотя бы записку. В двух словах, для приличия, осведомиться о его житье-бытье.
– Я писала, но может письмо где-то затерялось, может тюремщики не соизволили передать…
– Ладно, хватит, проходи пока в гостиную. Не оправдывайся – хочу встретить брата в покое и тишине. Дать ему понять, что его ждали.
Ирэн робко проплывает в гостиную, её тощие ноги едва касаются паркета, заглушаемые тихим старческим кряхтением. Она замирает в нескольких шагах от внучки, тихонько взмахнув рукой в немом приветствии. Но Лилу, демонстративно отвернувшись, отвечает ледяным молчанием, лишь скользнув к самому краю дивана, оставляя место – жест, полный показного терпения.
На опустевшей кухне остаёмся мы с Харди. Я пристраиваюсь на краю кухонного стола, подзываю его пальцем, и со щенячьими глазками проговариваю: