Дамир Янсуфин – Ганс безумец на крыше Потсдама (страница 2)
— Хватит болтать! — взревел сержант, перекрикивая толпу. Его голос был подобен удару хлыста. Он оттолкнул замешкавшегося стражника и выхватил из-за пояса короткий штык. — Заткните ему глотку! Немедленно! Взять живым или мертвым! Это приказ!
Стражники на крыше, очнувшись от оцепенения, с утроенной яростью полезли вверх. Черепица крошилась под их сапогами, осыпаясь дождем вниз. Ганс Безумец, только что бывший трибуном и обличителем тиранов, вдруг съёжился и, как испуганный кот, метнулся к слуховому окну.
Облава началась.
Сцена третья: Полёт мотылька
Взгляд Ганса упал вниз, на рыночную площадь. Там, прямо под ним, раскинулась торговая палатка старого Джамаля, турка, торговавшего диковинными фруктами. Полотняный тент палатки, натянутый на деревянные колья, был туго набит апельсинами, лимонами и — о чудо! — горой арбузов, привезенных с юга.
В голове безумца не было расчета. В ней играла симфония абсурда. Он вдруг подмигнул остолбеневшему стражнику, развел руки в стороны, словно собирался дирижировать невидимым оркестром, и закричал на всю площадь:
— Я — истина, и истина не тонет! А если и разобьется, то сладко!
И прыгнул.
Толпа ахнула единым ртом. Какая-то женщина пронзительно завизжала. Даже сержант, видавший смерть в разных ее обличьях, невольно зажмурился, ожидая тошнотворного хруста костей о булыжник.
Но судьба в этот день была столь же безумна, как и Ганс Фогельзанг.
С оглушительным
Палатка сложилась, как карточный домик, погребая под собой и хозяина-турка, и самого прыгуна. Над площадью повисла туча сладкой пыли и водяных брызг.
Толпа замерла в священном ужасе. А затем из-под груды полосатой ткани и раздавленных фруктов донесся звук. Смех. Захлебывающийся, истерический, безумный смех. Ганс был жив.
— Колдовство... — прошептал священник, судорожно крестясь. — Сам дьявол хранит его кости!
Стражники, спустившиеся с крыши и растолкавшие толпу, выволокли безумца из-под обломков палатки. Вид его был великолепен в своем безобразии: весь в арбузном соке, похожем на кровь, в семечках, с прилипшим к щеке апельсиновым очистком, он сиял, как именинник.
— Жив, каналья! — рыкнул сержант, подбегая и грубо хватая Ганса за шиворот, пока двое других заламывали ему руки за спину так, что захрустели суставы. — Видно, сам Люцифер бережет тебя для виселицы!
Сержант приблизил свое лицо вплотную к перемазанной физиономии Ганса. От него разило чесноком и дешевым табаком.
— Знаешь, что с тобой теперь будет, умник? — прошипел он, брызгая слюной. — Ты не просто поплатишься головой за оскорбление Его Величества. Сначала ты поползаешь на коленях в казематах, умоляя, чтобы тебя просто выпороли. А потом тебя вздернут, и твой поганый язык посинеет и вывалится изо рта на потеху воронам! В темницу его! Живо!
— В темницу! — эхом отозвались стражники, вздергивая хохочущего Ганса на ноги.
Его поволокли по булыжной мостовой. Ноги его заплетались, но он и не думал упираться. Напротив, он приплясывал, дурачился и строил рожи остолбеневшим торговкам. Проходя мимо все еще бледного герра Бауэра, Ганс вдруг громко икнул, выплюнул арбузное семечко угодившее булочнику прямо в напудренный лоб, и заорал во всю глотку дурным, счастливым голосом:
— А все равно король — коротышка! И музыка его скучная! Ску-у-учная, как постная похлебка!
И захохотал снова, и смех его, эхом отражаясь от стен старого Потсдама, еще долго звенел в ушах перепуганных горожан, когда процессия уже скрылась в темной арке, ведущей к гарнизонной тюрьме.
Сцена четвертая: Каменный мешок и хор отверженных
Камера, куда его швырнули, была вырублена в фундаменте старой гарнизонной тюрьмы. Стены, сложенные из грубого, почерневшего от времени камня, сочились холодной влагой, оставлявшей на пальцах маслянистую слизь. Узкое оконце под самым потолком — скорее щель для воздуха, чем источник света, — было забрано тройной решеткой, и сквозь нее едва пробивался бледный, безжизненный луч, в котором лениво танцевали пылинки.
Пол устилала слежавшаяся солома, в которой копошились невидимые, но отлично слышимые обитатели. В углу стояло ведро, источавшее такое зловоние, что даже крысы обходили его стороной. Из меблировки имелся лишь грубо сколоченный деревянный топчан без матраса, покрытый бурыми пятнами, происхождение которых лучше было не воображать. На стене, прямо над изголовьем, какой-то предыдущий узник выцарапал гвоздем или осколком кости кривые слова: «Gott ist tot» — «Бог мертв». Ганс, прочитав их, удовлетворенно кивнул, словно встретил старого знакомого.
Но самым невыносимым была тишина. Вернее, она была бы таковой, если бы не сам Ганс.
Он расхаживал по камере — три шага в длину, два в ширину, — и говорил без умолку. Голос его, охрипший после криков на площади, звучал теперь зловещим театральным шепотом, разносясь по каменному коридору далеко за пределы его камеры.
— ...и эта его знаменитая флейта! Ха! — вещал Ганс, обращаясь к потолку. — Говорят, он играет на ней по ночам, когда никто не слышит, и воет, как пес, потому что ноты берет фальшивые! А его генералы... эти напыщенные павлины в лентах и орденах! Они же не могут выиграть ни одной битвы без того, чтобы не уложить половину армии в братскую могилу! А Фридрих называет их «мои орлы»! Орлы! Да это стервятники, клюющие падаль королевской казны!
И тут случилось неожиданное.
Из соседней камеры, слева, донесся глухой стук в стену, а затем хриплый, прокуренный голос:
— Верно говоришь, парень! Я служил при Мольвице! Нас положили, как скот, пока этот «Великий» удирал в Оппельн! Вся моя рота полегла, а я вот гнию здесь за то, что сказал правду в лицо капралу!
Из камеры справа отозвался другой, более молодой, но полный злобы голос:
— А я за хлеб! За тухлый хлеб, которым нас кормят! Я всего лишь пекарь, отказавшийся класть в тесто опилки для солдатских пайков! А меня объявили вредителем! И теперь я здесь, слушаю, как этот безумец поет правду, точно соловей!
Ганс, вдохновленный неожиданной поддержкой, вскочил на топчан и, раскинув руки, продолжил с удвоенной силой:
— Братья мои по несчастью! Вы слышите? Мы все здесь — жертвы его великой лжи! Фридрих называет себя «первым слугой государства»? Ложь! Он первый тиран, который...
Дверь камеры с лязгом распахнулась.
На пороге стояли двое стражников. Те самые, что тащили его с площади. Лица их, освещенные тусклым светом масляного фонаря, были искажены смесью бешенства и усталости. Они слушали этот бред уже третий час подряд. По гарнизону поползли слухи, что арестант поносит короля, и это грозило им всем трибуналом, если вовремя не заткнуть глотку безумцу.
— Заткнись! — рявкнул первый, тот самый рыжеусый верзила, сжимая в руке тяжелую дубинку. — Заткнись сейчас же, поганый смутьян, или, клянусь шрамом фельдфебеля, мало тебе не покажется! Я лично переломаю тебе все ребра, и спишут это на несчастный случай!
— Даже короля не услышишь за твоим воем! — добавил второй, поигрывая связкой ключей. — А нам потом отвечать за твой поганый язык!
Но Ганс Безумец, стоя на топчане босыми, грязными ногами, только улыбнулся самой счастливой улыбкой. Он смотрел на стражников сверху вниз, как король на шутов. Затем он набрал полную грудь спертого тюремного воздуха и запел на мотив походного марша, перевирая слова:
— Фридрих — крошка, флейта — дудка, вся Пруссия — мясорубка! Трам-пам-пам! Трам-пам-пам!
И, не переставая петь, он показал стражникам язык, перемазанный все еще не отмытым арбузным соком, похожим на запекшуюся кровь.
Рыжеусый взревел и шагнул в камеру, занося дубинку. Из соседних камер донесся одобрительный свист и хохот. Подземелье гудело, как потревоженный улей. Бунт безумцев набирал обороты.
Сцена пятая: Несокрушимый
Рыжеусый стражник, чье имя было Курт, а прозвище среди товарищей — Мясник, первым пересек порог камеры. Его глаза налились кровью, а костяшки пальцев, сжимавших дубинку, побелели от напряжения. Второй стражник, тощий и вертлявый Йохан, запер за ними дверь изнутри и прислонился к ней спиной, скрестив руки на груди. Фонарь поставили на пол, и теперь по каменным стенам плясали уродливые, ломаные тени.
— Значит, не хочешь по-хорошему, — процедил Курт, надвигаясь на Ганса. — Что ж, как знаешь. Сейчас ты у нас споешь по-другому.
Первый удар пришелся в живот. Тяжелая дубинка с глухим, отвратительным звуком впечаталась в солнечное сплетение. Ганс согнулся пополам, воздух со свистом вырвался из его легких, но он не упал. Он покачнулся, уперся руками в колени и... хрипло рассмеялся.