18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дамир Янсуфин – Чудо на костре (страница 5)

18

Толпа загудела. Кто-то прыснул. Один из стражников хмыкнул в усы. Байер побледнел, потом покраснел снова. Его румяное лицо теперь напоминало свеклу в разрезе вен и прожилок.

— Да как вы смеете! — он ударил кулаком по столу, и колбы жалобно звякнули. — Вы, невежда, нахватавшийся обрывков знаний! Вы позорите меня перед честным народом! Это клевета! Это... это происки дьявола! Я пришел просвещать, а вы сеете смуту!

— Я сею не смуту, — ответил Генрих, ставя астролябий обратно на стол, — а факты. Вы продаете подкрашенную воду с запахом уксуса, выдавая ее за лекарство, и фальшивый астролябий, выдавая его за инструмент божественного откровения. И при этом клянетесь именем Церкви. Не знаю, что сказал бы на это епископ Гейдельбергский, но думаю, что даже доминиканец, который стоял здесь два дня назад, по сравнению с вами — образец благочестия. Тот хотя бы не притворялся ученым.

Площадь ахнула.

Байер открыл рот. Закрыл. Снова открыл. Лицо его перекосилось от ярости. Он схватил со стола свиток с печатями — тот самый, что якобы удостоверял его полномочия, — и потряс им в воздухе.

— Вот! Вот грамота! Заверенная! С печатью! А у вас что? Где ваши грамоты? Где ваши звания? Вы — никто! Простой горожанин, возомнивший себя умнее всех! Вы завидуете мне, потому что я достиг того, чего вам не дано! Вы...

Он задохнулся от бешенства. Схватил со стола колбу и запустил ею в Генриха. Колба пролетела мимо, ударилась о булыжник и разбилась вдребезги. Бурая жидкость растеклась по камням, испуская запах прокисшего вина с примесью какой-то горькой травы. Стражники встрепенулись. Один из них шагнул вперед, но не спешил вмешиваться — происходящее было слишком увлекательным.

Генрих не шелохнулся. Он стоял, скрестив руки, и смотрел на Байера все с тем же спокойным, почти сочувственным выражением.

— Вы спрашиваете, где мои грамоты? — тихо произнес он, так, что слышал только Байер. — У меня их нет. Но знаете, что я вам скажу, магистр? Знания не в грамотах. Истина не в печатях. И Господь, которого вы так усердно поминаете к месту и не к месту, вряд ли нуждается в том, чтобы Его именем торговали тухлым вином. А теперь совет: соберите свои колбы и уезжайте. Пока горожане не начали задавать вопросы, на которые у вас нет ответов.

Он повернулся и пошел прочь. Байер, оставшись у разбитой колбы, что-то кричал ему вслед — бессвязное, злобное, с упоминанием дьявола, ереси и Страшного Суда. Но толпа уже не слушала его. Она смотрела вслед уходящему человеку в сером плаще, и в этих взглядах не было прежнего отчуждения. Было изумление. Было сомнение. И впервые за долгое время — проблеск мысли.

Байер затрясся. Лицо его из багрового сделалось почти фиолетовым, а на лбу вздулась толстая синяя жила, пульсирующая в такт бешеному сердцебиению. Он топнул ногой — раз, другой, третий, — точно капризный ребенок, у которого отняли любимую игрушку. Мантия его сбилась набок, шапочка с кисточкой съехала на ухо, и весь облик магистра свободных искусств в одно мгновение утратил и достоинство, и благообразие, и даже ту жалкую тень учености, что еще недавно витала над его столом.

— Ах так! — взвизгнул он, брызгая слюной. — Ты, крыса книжная, выскочка, завистник! Ты думаешь, что умнее всех? Думаешь, тебе это сойдет с рук?! Я этого так не оставлю! Слышишь? Не оставлю!

Он схватил со стола череп — тот самый бараний череп, что должен был внушать почтение к его персоне, — и с размаху швырнул его оземь. Череп раскололся надвое, и один из рогов отлетел под ноги ближайшей торговке. Та взвизгнула и отпрянула, крестясь.

— Я пойду к отцу Бенедикту! К самому архидьякону пойду! — орал Байер, лихорадочно запихивая колбы в дорожный мешок. Руки его дрожали так, что стекло звенело, ударяясь о стекло. — Я расскажу о тебе, еретик! Ты позорил святую Церковь! Ты хулил ученого человека, благословленного епископом! Ты сеял сомнения в сердцах добрых христиан! Ты... ты... антихрист!

Он запихнул в мешок астролябий, даже не завернув его в тряпицу, сорвал со стола синее сукно, и свиток с печатями, и пучки трав, рассыпавшихся по булыжнику сухим крошевом. Все это он сгреб в охапку, не глядя, не разбирая, точно вор, застигнутый на месте преступления. Перегонный куб он попытался подхватить локтем, но тот зацепился за край стола и с грохотом покатился по мостовой, оставляя вмятины на медном боку.

Никто не помог ему. Никто не шелохнулся.

Толпа стояла, замерев. Так замирает лес перед грозой, когда смолкают птицы и даже ветер задерживает дыхание. Женщины прижимали платки к губам. Мужчины хмурились, переглядываясь, но не произносили ни слова. Стражники, опершись на алебарды, наблюдали за происходящим с выражением лиц, какое бывает у людей, впервые увидевших, как уличный фокусник разоблачает сам себя. Трактирщик на крыльце «Золотого Колеса» медленно покачал головой и что-то пробормотал себе под нос — то ли молитву, то ли ругательство.

Максимильян, все это время стоявший в задних рядах, выбрался вперед и смотрел то на удаляющуюся спину Генриха, то на беснующегося Байера. Лицо его было бледно, но в уголках губ пряталась странная усмешка — та, что появляется у человека, который давно подозревал неладное и наконец-то получил подтверждение.

Байер тем временем взвалил мешок на плечо, подобрал с земли покалеченный перегонный куб и, не оборачиваясь, ринулся прочь. Он шел быстро, почти бежал, спотыкаясь о булыжник и что-то бормоча под нос. Мантия его волочилась по грязи, шапочка свалилась и осталась лежать посреди площади — маленький бархатный комочек с жалкой кисточкой, похожий на дохлую мышь. Никто не поднял ее. Никто не окликнул беглеца.

— Священнику... Я все расскажу... — донеслось уже с края площади, и фигура в мышиной мантии скрылась за углом пекарни Грюнвальда. Только эхо его шагов еще несколько мгновений металось между фахверковыми стенами, а затем стихло, поглощенное шумом города.

И тогда тишина взорвалась.

Загудели женщины — сперва тихо, потом громче. Старуха в черном платке, та самая, что два дня назад крестилась вслед Генриху, теперь говорила что-то соседке, и в голосе ее слышалось не осуждение, а растерянность: «А ведь верно он сказал... про тритонов-то... откуда ж в ноябре тритоны?» Мясник, что рубил туши на углу площади, хмыкнул и бросил подмастерью: «Видал? Вот тебе и магистр. Пять пфеннигов за тухлое вино!» Двое стражников переглянулись, и старший из них, усатый детина со шрамом через бровь, произнес задумчиво: «А книжник-то не промах. Я всегда говорил — себе на уме человек, но дело говорит».

Кто-то подобрал с земли обломок бараньего черепа и вертел его в руках, разглядывая с тем же недоумением, с каким разглядывают ярмарочную подделку, обнаруженную слишком поздно. Мальчишки, что еще недавно дразнили Генриха, теперь стояли притихшие и перешептывались, обсуждая увиденное на своем птичьем языке.

Но были и другие. Высокий сутулый мужчина в одежде подмастерья-суконщика — один из тех, что сидели в «Золотом Колесе» два дня назад, — нахмурился и сплюнул под ноги.

— Тоже мне, умник выискался, — проворчал он негромко, но так, чтобы слышали соседи. — Пришел, опозорил ученого человека, и ушел. А мы теперь думай, кому верить. Может, магистр-то и прав не во всем был, но кто он такой, чтобы прилюдно человека срамить? Это не по-христиански.

Его поддержал сосед, старый пекарь с мучными отпечатками на переднике:

— И то верно. Тихо жил, тихо книги свои читал, а тут вдруг вылез. И слова у него... слышали, как он про мандрагору сказал? «Алкалоиды»... что за слово такое? Не наше слово. Может, и впрямь бесовщина какая. Пойду-ка я поставлю свечку святому Георгию от греха подальше.

Толпа разделилась — одни молчали в изумлении, другие ворчали с недоверием, третьи, напротив, оживленно обсуждали случившееся, и в их голосах звенело давно забытое чувство: пробуждение здравого смысла.

А посреди всего этого — обломки бараньего черепа, пятно от разлитого эликсира, втоптанная в грязь шапочка с кисточкой и перегонный куб с помятым боком, сиротливо лежащий у сточной канавы. Словно поле битвы. Только битва эта была не на мечах и не на копьях, а на словах. И победитель ушел, не оглянувшись, а побежденный бежал, грозя священником и Страшным Судом.

Максимильян постоял еще немного, глядя на удаляющуюся фигуру друга, потом вздохнул, покачал головой и пробормотал себе под нос:

— Ох, Генрих... Велел ведь тебе быть осторожнее. А ты взял и разнес магистра в пух и прах при всей площади. Теперь точно не оберешься беды.

Он закутался поплотнее в плащ и быстрым шагом двинулся в сторону Кожевенного моста — догонять друга и, может быть, еще раз напомнить ему о том, что истина, сказанная не вовремя, опаснее лжи.

Сумерки опустились на Ганновер рано — ноябрь не баловал горожан долгими вечерами. В лавке Генриха у Кожевенного моста горела всего одна сальная свеча, и свет ее дрожал на сквозняке, просачивающемся сквозь щели в оконной раме, затянутой промасленным пергаментом. Пахло чернилами, старой кожей переплетов и сушеным шалфеем — пучки трав свисали с потолочной балки, точно летучие мыши, заснувшие вниз головой.

Максимильян метался от двери к окну и обратно. Полы его синего плаща взметались и опадали, как крылья раненой птицы. Он то хватался за голову, то всплескивал руками, то останавливался и сверлил друга взглядом, полным отчаяния и праведного гнева.