Ctrl+Alt+Del – Ненужные люди (страница 3)
«Во что же мы проснёмся?»
Но ответа не было. Была только тишина. Густая, всепоглощающая, окончательная. И понимание, что спрашивать уже некого. И просыпаться уже некуда.
Наглядное введение в постструктурализм
Держало меня в тот вечер за хопу нечто среднее между экзистенциальной тоской и дешевым виски. Конкретнее – виски. Оно было настолько дешевым, что на этикетке вместо возраста выдержки было написано «хватит на всех». Я сидел в «Дыре», баре, где отчаяние витало в воздухе гуще сигаретного дыма, а на столе у стойки всегда лежала соль для посетителей и для присыпания духовных ран.
Дверь скрипнула, и ввалился он. Не тот, кто всегда вваливается – побитый жизнью грузчик или таксист с провалившимися глазами. Нет. Это был тип в потертой на локтях твидовой куртке, с бородкой, которую он, должно быть, выращивал, думая о деконструкции патриархальных норм, а получил просто козлиную бородку. В руке потрепанный томик Фуко, как будто он только что вышел не из автобуса, а с семинара по нелинейным дискурсам.
– Вы понимаете, – начал он, и от его дыхания пахло кофе и студенческим максимализмом, – что сам ваш взгляд – это конструкт? Гегемония оптикоцентризма, навязанная нам западной логоцентрической традицией.Он плюхнулся на табурет рядом, поймал мой стеклянный взгляд и тут же вцепился в него, как пиявка.
– Гегемония, говоришь? – хрипло выдавил я. – Бармен Боб вон, он тоже гегемон. Вчера коротко налил. Вот она, власть-знание в действии.Я сделал глоток своего виски. Оно вдруг стало пахнуть скукой.
– Именно! Власть производит знание! Ваше упоминание о «короткой порции» – это языковая игра, в которой скрыта иерархия «наливающего» и «получающего»! Мы должны денатурализировать этот дискурс!Но парень не оценил иронии. Его глаза загорелись миссионерским светом недочитанного Деррида.
– Послушайте, – вещал постструктуралист, – ваш стакан. Он не просто стакан. Это симулякр. Знак, отсылающий к идее «стакана», который, в свою очередь, отсылает к идее «сосуда». Но самого сосуда-как-такового не существует! Вы вытираете не стакан, а пустоту, означенную как «стаканность»!Он повернулся к Бобу, который в это время вытирал стакан тряпкой, сомнительной даже по меркам этого заведения.
– Ты что, умный? – спросил Боб. В его голосе не было вопроса. Был приговор.Боб перестал вытирать. Он медленно повернул голову. Его лицо было текстом, написанным на языке пятидесятилетнего алкоголизма и одного сердечного приступа.
– Я пытаюсь вам объяснить, что сама концепция «ума» проблематична! – не унимался мой новый друг. – Это бинарная оппозиция «умный/глупый», созданная для угнетения маргинальных способов мышления!
– Этот засранец мне мозги выносит, Боб, – просипел Танк. – Я тут просто пиво пить пришел.В этот момент с края стойки поднялась громадина по кличке Танк. Танк был не философом. Он был онтологией в застиранной фланелевой рубашке. Он подошел, и от него пахло потом и работой.
– Ага, – сказал Боб. – А он про симулякры какую-то куйню несет.
– Эй, симулякр. Заткнись.Танк положил свою ладонь, размером с говяжью голяшку, на твидовое плечо философа.
– Ваше физическое воздействие – это попытка артикулировать власть через телесность, но вы не понимаете, что ваша рука – это лишь перформативный акт, имитирующий…Философ вздрогнул, но не сдался. В его глазах читался вызов всей западной метафизике насилия.
Он не договорил. Потому что перформативный акт Танка, имитирующий удар кулаком, встретился с его лицом. Это была не деконструкция. Это была очень даже конструкция. Конструкция из костей, мышц и чистой животной ярости.
Он грохнулся на липкий пол, роняя томик Фуко прямиком в лужу пива и чьего-то просроченного отчаяния. Очки полетели в сторону. Твидовая локальность встретилась с глобальностью барного пола.
Танк вернулся к своему пиву. Боб снова принялся вытирать свой симулякр стакана. Я допил свое виски, эту метафору забвения.
– Дискредитация субъекта через насилие… патриархальный фаллоцентризм… о, Боже, мой дискурс…Он лежал, хлюпая носом, и бормотал сквозь разбитую губу:
– Заткнись, – посоветовал я. – Ты только что получил самое наглядное введение в постструктурализм из всех возможных.Я наклонился к нему, достал из кармана почти чистый носовой платок и сунул ему в руку.
– В смысле?Он уставился на меня мутными глазами.
– В том смысле, что большой Другой только что дал тебе по ехалу, – объяснил я. – А мета-нарратив власти – вот он, – я кивнул на удаляющуюся спину Танка. – И нет никакого означаемого, есть только означающее. А означающее – это боль. Всегда была, всегда будет.
Он замолчал. Понял, наконец. Поднялся, отряхнулся, сунул мокрую книгу в портфель и побрел к выходу, пошатываясь от какофонии смыслов, обрушившихся на него в виде кулака грузчика.
Я заказал еще виски. Боб налил. На этот раз даже немного больше обычного. Может, он денатурализировал мой дискурс. А может, просто пожалел. Какая, в сущности, разница?
Дедушкины часы
В квартире на последнем этаже жил дед Семён. Часовщик. Всю жизнь чинил механизмы, а после смерти жены начал чинить время.
Соседи слышали по ночам тиканье. Не простое, а разное. То учащенное, как сердцебиение. То медленное, словно последние удары угасающего сердца.
А потом в подъезде начали умирать дети.
Все одинаково – останавливалось сердце ровно в полночь. Врачи разводили руками – врожденный порок, несчастный случай.
Но мать последней умершей девочки увидела.
Проснулась ночью от звука шагов за дверью. Выглянула в глазок.
Дед Семён шел по этажу, неся перед собой большие старинные часы с раскрытым стеклом.
А из циферблата торчала тонкая игла, вся в крови.
Когда ворвались к нему, то нашли мастерскую.
И часы. Сотни часов.
На каждом циферблате – фотография ребенка.
И стрелки, остановленные ровно в 12:00.
А на столе лежал последний механизм – крошечный, с еще не засохшей каплей крови на шестеренке.
Рядом фото соседского мальчика.
Стрелки показывали 11:59.
Двери в квартиру не нашли.
Но каждую ночь в подъезде кто-то ходит.
Медленно.
С тиканьем.
И тихо останавливается у детских комнат…
Бабушкины куклы
В деревне Заозёрное осталось всего несколько домов. Молодые уехали, старики потихоньку вымирали. Одна из последних была бабушка Агафья, бывшая учительница, а теперь просто «та сумасшедшая старуха из крайнего дома».
Она жила одна, если не считать кукол.
Их было много. Старых, тряпичных, с выцветшими лицами и стеклянными глазами. Они сидели на полках, лежали в сундуках, стояли у окна будто наблюдали.
– Это мои детки, – говорила бабушка Агафья, поправляя платочек на голове у одной из кукол. – Они меня не бросили.
Соседи шептались, что куклы шевелятся, когда старуха не смотрит. Что ночью в её доме слышался шёпот – будто несколько детских голосов переговаривались в темноте.
Но самое странное началось после того, как в деревню приехала социальный работник – молодая девушка из райцентра.
– Бабушка, вам же тяжело одной, – уговаривала она Агафью. – Давайте я помогу вам собрать вещи, и мы переедем в дом престарелых. Там тепло, кормят…
Старуха молчала. А куклы смотрели.
– И… этих… лучше оставить, – брезгливо добавила девушка, указывая на тряпичные лики. – Они же старые, антисанитария…
В тот же вечер соцработница исчезла.
Её нашли через три дня в лесу сидящей под деревом. Живую. Но с широкой улыбкой и стеклянными глазами.
А в доме у бабушки Агафьи появилась новая кукла.
Светлые волосы. Синий свитерок.
И очень живое лицо.
Деревня Заозёрное окончательно опустела через месяц.
Но если подойти к крайнему дому ночью и прислушаться…
Там до сих пор смеются дети.
Советская тоска
Мы сидели в комнате. Комната была квадратной. 4 стены. 4 угла. 1 дверь. 0 окон.