реклама
Бургер менюБургер меню

Ctrl+Alt+Del – Ненужные люди (страница 3)

18

«Во что же мы проснёмся?»

Но ответа не было. Была только тишина. Густая, всепоглощающая, окончательная. И понимание, что спрашивать уже некого. И просыпаться уже некуда.

Наглядное введение в постструктурализм

Держало меня в тот вечер за хопу нечто среднее между экзистенциальной тоской и дешевым виски. Конкретнее – виски. Оно было настолько дешевым, что на этикетке вместо возраста выдержки было написано «хватит на всех». Я сидел в «Дыре», баре, где отчаяние витало в воздухе гуще сигаретного дыма, а на столе у стойки всегда лежала соль для посетителей и для присыпания духовных ран.

Дверь скрипнула, и ввалился он. Не тот, кто всегда вваливается – побитый жизнью грузчик или таксист с провалившимися глазами. Нет. Это был тип в потертой на локтях твидовой куртке, с бородкой, которую он, должно быть, выращивал, думая о деконструкции патриархальных норм, а получил просто козлиную бородку. В руке потрепанный томик Фуко, как будто он только что вышел не из автобуса, а с семинара по нелинейным дискурсам.

– Вы понимаете, – начал он, и от его дыхания пахло кофе и студенческим максимализмом, – что сам ваш взгляд – это конструкт? Гегемония оптикоцентризма, навязанная нам западной логоцентрической традицией.Он плюхнулся на табурет рядом, поймал мой стеклянный взгляд и тут же вцепился в него, как пиявка.

– Гегемония, говоришь? – хрипло выдавил я. – Бармен Боб вон, он тоже гегемон. Вчера коротко налил. Вот она, власть-знание в действии.Я сделал глоток своего виски. Оно вдруг стало пахнуть скукой.

– Именно! Власть производит знание! Ваше упоминание о «короткой порции» – это языковая игра, в которой скрыта иерархия «наливающего» и «получающего»! Мы должны денатурализировать этот дискурс!Но парень не оценил иронии. Его глаза загорелись миссионерским светом недочитанного Деррида.

– Послушайте, – вещал постструктуралист, – ваш стакан. Он не просто стакан. Это симулякр. Знак, отсылающий к идее «стакана», который, в свою очередь, отсылает к идее «сосуда». Но самого сосуда-как-такового не существует! Вы вытираете не стакан, а пустоту, означенную как «стаканность»!Он повернулся к Бобу, который в это время вытирал стакан тряпкой, сомнительной даже по меркам этого заведения.

– Ты что, умный? – спросил Боб. В его голосе не было вопроса. Был приговор.Боб перестал вытирать. Он медленно повернул голову. Его лицо было текстом, написанным на языке пятидесятилетнего алкоголизма и одного сердечного приступа.

– Я пытаюсь вам объяснить, что сама концепция «ума» проблематична! – не унимался мой новый друг. – Это бинарная оппозиция «умный/глупый», созданная для угнетения маргинальных способов мышления!

– Этот засранец мне мозги выносит, Боб, – просипел Танк. – Я тут просто пиво пить пришел.В этот момент с края стойки поднялась громадина по кличке Танк. Танк был не философом. Он был онтологией в застиранной фланелевой рубашке. Он подошел, и от него пахло потом и работой.

– Ага, – сказал Боб. – А он про симулякры какую-то куйню несет.

– Эй, симулякр. Заткнись.Танк положил свою ладонь, размером с говяжью голяшку, на твидовое плечо философа.

– Ваше физическое воздействие – это попытка артикулировать власть через телесность, но вы не понимаете, что ваша рука – это лишь перформативный акт, имитирующий…Философ вздрогнул, но не сдался. В его глазах читался вызов всей западной метафизике насилия.

Он не договорил. Потому что перформативный акт Танка, имитирующий удар кулаком, встретился с его лицом. Это была не деконструкция. Это была очень даже конструкция. Конструкция из костей, мышц и чистой животной ярости.

Он грохнулся на липкий пол, роняя томик Фуко прямиком в лужу пива и чьего-то просроченного отчаяния. Очки полетели в сторону. Твидовая локальность встретилась с глобальностью барного пола.

Танк вернулся к своему пиву. Боб снова принялся вытирать свой симулякр стакана. Я допил свое виски, эту метафору забвения.

– Дискредитация субъекта через насилие… патриархальный фаллоцентризм… о, Боже, мой дискурс…Он лежал, хлюпая носом, и бормотал сквозь разбитую губу:

– Заткнись, – посоветовал я. – Ты только что получил самое наглядное введение в постструктурализм из всех возможных.Я наклонился к нему, достал из кармана почти чистый носовой платок и сунул ему в руку.

– В смысле?Он уставился на меня мутными глазами.

– В том смысле, что большой Другой только что дал тебе по ехалу, – объяснил я. – А мета-нарратив власти – вот он, – я кивнул на удаляющуюся спину Танка. – И нет никакого означаемого, есть только означающее. А означающее – это боль. Всегда была, всегда будет.

Он замолчал. Понял, наконец. Поднялся, отряхнулся, сунул мокрую книгу в портфель и побрел к выходу, пошатываясь от какофонии смыслов, обрушившихся на него в виде кулака грузчика.

Я заказал еще виски. Боб налил. На этот раз даже немного больше обычного. Может, он денатурализировал мой дискурс. А может, просто пожалел. Какая, в сущности, разница?

Дедушкины часы

В квартире на последнем этаже жил дед Семён. Часовщик. Всю жизнь чинил механизмы, а после смерти жены начал чинить время.

Соседи слышали по ночам тиканье. Не простое, а разное. То учащенное, как сердцебиение. То медленное, словно последние удары угасающего сердца.

А потом в подъезде начали умирать дети.

Все одинаково – останавливалось сердце ровно в полночь. Врачи разводили руками – врожденный порок, несчастный случай.

Но мать последней умершей девочки увидела.

Проснулась ночью от звука шагов за дверью. Выглянула в глазок.

Дед Семён шел по этажу, неся перед собой большие старинные часы с раскрытым стеклом.

А из циферблата торчала тонкая игла, вся в крови.

Когда ворвались к нему, то нашли мастерскую.

И часы. Сотни часов.

На каждом циферблате – фотография ребенка.

И стрелки, остановленные ровно в 12:00.

А на столе лежал последний механизм – крошечный, с еще не засохшей каплей крови на шестеренке.

Рядом фото соседского мальчика.

Стрелки показывали 11:59.

Двери в квартиру не нашли.

Но каждую ночь в подъезде кто-то ходит.

Медленно.

С тиканьем.

И тихо останавливается у детских комнат…

Бабушкины куклы

В деревне Заозёрное осталось всего несколько домов. Молодые уехали, старики потихоньку вымирали. Одна из последних была бабушка Агафья, бывшая учительница, а теперь просто «та сумасшедшая старуха из крайнего дома».

Она жила одна, если не считать кукол.

Их было много. Старых, тряпичных, с выцветшими лицами и стеклянными глазами. Они сидели на полках, лежали в сундуках, стояли у окна будто наблюдали.

– Это мои детки, – говорила бабушка Агафья, поправляя платочек на голове у одной из кукол. – Они меня не бросили.

Соседи шептались, что куклы шевелятся, когда старуха не смотрит. Что ночью в её доме слышался шёпот – будто несколько детских голосов переговаривались в темноте.

Но самое странное началось после того, как в деревню приехала социальный работник – молодая девушка из райцентра.

– Бабушка, вам же тяжело одной, – уговаривала она Агафью. – Давайте я помогу вам собрать вещи, и мы переедем в дом престарелых. Там тепло, кормят…

Старуха молчала. А куклы смотрели.

– И… этих… лучше оставить, – брезгливо добавила девушка, указывая на тряпичные лики. – Они же старые, антисанитария…

В тот же вечер соцработница исчезла.

Её нашли через три дня в лесу сидящей под деревом. Живую. Но с широкой улыбкой и стеклянными глазами.

А в доме у бабушки Агафьи появилась новая кукла.

Светлые волосы. Синий свитерок.

И очень живое лицо.

Деревня Заозёрное окончательно опустела через месяц.

Но если подойти к крайнему дому ночью и прислушаться…

Там до сих пор смеются дети.

Советская тоска

Мы сидели в комнате. Комната была квадратной. 4 стены. 4 угла. 1 дверь. 0 окон.