реклама
Бургер менюБургер меню

Чжан Вэй – Старый корабль (страница 57)

18

— Если человек не использует смелость по назначению, Цзяньсу, — то лучше её и не иметь. Но тому, кто использует её по назначению, кажется, что её недостаточно. Ты как-то сказал, что я человек нерешительный, вот всё и откладываю. Я понимаю, ты прав, сразу нащупал моё больное место. Часто думаю, что это у человека болезнь такая и корни её лежат очень глубоко. У меня эта болезнь с раннего детства, и со временем она становилась всё тяжелее. Я был очень робкий, всегда боялся высказывать то, что на душе. Бывало, скажешь что-то правильно, и кто-то громко ответит, так я сразу начинал мямлить; не осмеливался ходить туда, где многолюдно и шумно, не смел громко говорить. Произойдёт что-то в городке, начинают разбираться, так я всегда думаю, что это натворил я. Даже ходил бесшумно, боялся, что кто-то скажет: «Гляди-ка, идёт!» Ну а кто не ходит? Вот и предпочитал тропинки, ходил у стены, шёл полями, чтобы не встретить кого. А ещё я сделал тайное открытие, что в городке есть люди, страдающие той же болезнью, что я не один такой. В семье Суй таких случаев больше и они серьёзнее. Например, я не знаю, сколько лет я не слышал, как во весь голос смеётся Ханьчжан. Несколько раз я пытался сам избавиться от своей болезни, однажды глубокой ночью вышел на берег реки и принялся хохотать во мраке — эхо со всех сторон, вот весело! Я громко смеялся, но корни болезни лежат слишком глубоко. Наверное, это нужно лечить с самого начала. Тем не менее я верю, что излечусь, что в итоге смогу окрепнуть, и моя вера с каждым днём растёт.

— Вот будет здорово, если ты сможешь стать смелее! — сказал Цзяньсу, глядя на оживившегося брата. А потом спросил: — А у меня такая же болезнь? Это ведь и есть «малодушие». Как эта болезнь развивается? Её и Го Юню не вылечить?

— Да, это малодушие, — кивнул Баопу. — И Го Юню она, конечно, не под силу. Если вглядишься повнимательнее, то обнаружишь, что вне городка люди гораздо смелее. У тебя этой болезни нет, у тебя другая. Названия её я тебе сразу не назову, но могу смело утверждать, что ты ею болен. Мы оба больны, в семье Суй в какой-то мере болеют все. Я уже не один десяток лет не знаю, как преодолеть её, и молча сопротивляюсь, сжав зубы. Мы с ней соединены в одно несчастливое супружество. Сяо Куй заставила меня и любить, и бояться — рассказать, так никто не поверит. Я думал о ней днями и ночами, вспоминал её глаза, губы, ресницы, вспоминал тепло её тела. До сих пор не встретил женщины красивее. И нравом никто не сравнится с ней во всей Поднебесной: свернётся в объятиях, ни слова не скажет, а от радости в лучшем случае заплачет. Все мои думы о ней, не знаю, тосковал ли кто по женщине как я. Но с какого-то времени ещё и страшусь её. Не знаю, правильно ли скучать по ней, следует ли так поступать. Кто она, что собой представляет? Я то вперёд шагну, то назад, вот десятилетиями никуда и не двигаюсь со старой мельнички. Этот недостаток вредит мне, я стискиваю зубы, говорю себе: «Крепись!» Возможно, я окрепну… Ты спрашиваешь, как мы заполучаем этот недостаток? Я тоже спрашиваю раз за разом, спрашиваю без конца. Но ответить не решаюсь. Сегодня вот что хочу сказать тебе, Цзяньсу! Ты послушай, мне нужно вспомнить всё с самого начала. Этой ночью хочу рассказать тебе всё…

Глава 17

— Я знаю, болезнь коренится очень глубоко. Она меня измучила, я уже не решаюсь подробно исследовать её. Я старше тебя на девять лет, возможно, начал болеть, когда ты ещё не родился. Я уже говорил: с тех пор, как я себя помню, отец целые дни проводил за расчётами, уставал так, что весь осунется. Мне никогда не улыбался — некогда ему было. Мама для меня была какой-то чужой, только потом наши отношения чуть наладились. Затем умер её отец — твой дед в Циндао, и она, узнав об этом, просто заходилась от рыданий. Я в тот день страшно перепугался, помню всё в подробностях. Ещё позже отец сдал с рук фабрику, ему стало легче, и он повеселел. Но в тот самый день матушка сломала себе суставы пальцев, и кровью залило весь обеденный стол. Кровь, конечно, вытерли, но во время еды мне по-прежнему казалось, что она течёт по столу. После смерти отца я стал главным в доме и тайно изрубил этот стол на дрова. Мать, узнав об этом, пришла в ярость, ей было очень жаль этого столика, покрытого красным лаком. Тогда мне казалось, что ей со всем жалко расставаться. Впоследствии именно этот её характер и определил такую… то, как она умерла… — Тут Баопу вдруг стал заикаться и бросил быстрый взгляд на Цзяньсу. Тот вперился в него взглядом и перебил:

— Как она умерла? Говори!

Баопу спокойно перевёл дух:

— Обо всём этом ты знаешь. Знаешь, что она покончила жизнь самоубийством, приняла яд… — На его лице выступили капли пота. Цзяньсу лишь холодно усмехнулся. А Баопу продолжал: — Мне в то время было лет пять. А когда было лет шесть-семь, в городке каждый день проводили общие собрания. На месте, где стоял старый храм, народу собралась тьма-тьмущая, на стенах вблизи помоста, на крышах домов — везде залегли ополченцы с винтовками. На помост выводили для «борьбы» всех зажиточных людей — «помещиков», — которые жили в городке и за его пределами, их потом всех перебили. Однажды пошёл на собрание и папа, но он стоял не на помосте, а в первых рядах недалеко от него. Мама послала меня проследить за ним, но я не увидел отца и залез на стену. Какой-то ополченец направил на меня винтовку, я распластался на стене и закрыл глаза. А когда открыл, дуло винтовки уже смотрело в другую сторону. Тогда я понял, что тот хотел лишь припугнуть меня. Я стал смотреть на папу, но на помост выволокли длинноволосого человека средних лет, и я уже не отрывал глаз от него. Этот длинноволосый был в белоснежной рубашке, каких у нас и не видывали. Потом я узнал, что он — старший сын одного из «помещиков», учился в иностранной школе, и его схватили, когда он приехал домой по делам: отец его скрылся, вот он и попался вместо него. Один за другим на помост поднимались люди с жалобами на его отца. Одна старуха плакала-плакала, потом вдруг вытерла слёзы, вытащила из-за пазухи шило и направилась к этому барчуку. Но её не пустили ответственные работники ганьбу и ополченцы. И опять пошли жалобщики, один за другим. Ближе к полудню на помост забрались несколько человек с гибкими прутьями в руках. И стали охаживать его этими прутьями, я своими глазами видел, как эти прутья оставляли красные следы на белой рубашке — один, второй третий! Потом вся рубашка стала красной. Он истошно вопил, что — не разобрать, но я видел, как он извивался от боли… Потом он умер. Я вернулся домой перепуганный и больше на эти собрания ни ногой. Если бы ты знал, Цзяньсу, даже сейчас перед глазами эти красные полосы на белой рубашке. Тогда мне было лет шесть-семь, уже чуть ли не сорок лет прошло… Потом я постоянно слышал пересуды: относится семья Суй к «просвещённой деревенской интеллигенции» или нет? А вокруг дома ошивались ополченцы. Все в семье мучались сомнениями: относится или нет? Но никто не осмеливался высказывать их вслух. Не знаю, как у меня появилось это предчувствие, но я подумал, что рано или поздно посчитают, что не относится. Цзяньсу! Чуть позже, летом сорок седьмого, в городке стало происходить такое… Вспомнишь — страшно становится, я об этом никогда не рассказывал… Может, никто этому и не верит. К счастью, есть долгожители, которые могут засвидетельствовать — в истории городка это тоже записано… Летом того года…

Баопу откинулся на стену, губы у него посинели. Руки дрожали, когда он потянулся к Цзяньсу.

— Говори, брат, — сказал тот. — Рассказывай дальше.

Баопу кивнул, огляделся по сторонам и снова кивнул:

— Расскажу… Раз начал, расскажу тебе, всё расскажу, слушай…

Цзяньсу освободил руку и присел на уголок кана. Он видел, что брат тоже прижался в угол кана, и его лица стало не видно.

— Стоял конец лета, когда в городок вернулись «отряды за возвращение родных земель». Узнав об этом, многие разбежались аж до Хэси, и ещё дальше. Сбежал Чжао Додо и Четвёртый Барин Чжао Бин. Деревенское руководство, присланные сверху ответственные работники — все сбежали. Кое-кто остался, кого-то вернули с полдороги. В этих отрядах были и сбежавшие из посёлка, но больше было чужаков. По наводке местных они ходили от дома к дому, распознавали имущество, искали людей. Потом согнали человек сорок мужчин, женщин, стариков и детей к старому храму, и меня в том числе. Браня на все корки голодранцев, развели большой костёр и кинули в огонь одного человека. Тот стал на коленях просить пощады, но его запихнули обратно в огонь. Он выбрался оттуда, весь обгорелый с опалёнными волосами, но полетел в костёр снова. Среди сорока человек половина онемели от страха, половина рыдали, многие вставали на колени и просили пощады. От костра понесло каким-то запахом, на всю жизнь его запомнил. Часто вспоминаю его, бывает, идёшь по дороге, не знаю почему вдруг чуешь этот запах. Это, конечно, только кажется… Тот человек так и сгорел. Молодой парень, лишь пару дней пробыл в ополченцах. Перед смертью только и выкрикнул: «Я ни при чём, правитель небесный! Не понимаю…» Один мальчик из оставшихся сорока с лишним человек пытался бежать, но люди с винтовками повалили его на землю и стали бить ногами по животу, приговаривая: «Вот тебе бежать! Вот тебе бежать!» Мальчик даже вскрикнуть не успел, изо рта потекла кровь, и он умер. Они притащили откуда-то стальную проволоку и, чтобы никто не сбежал, обмотали всех на уровне ключиц. Окровавленная проволока выходила из-под кожи одного и вонзалась под кожу другого! Орудуя ножами, они стягивали вместе старух и малых детей. Когда дошла очередь до меня, один из них положил окровавленную руку мне на голову, чтобы ткнуть меня ножом. Тут кто-то крикнул: «Это старший барчук семьи Суй, нельзя его связывать!» Меня тут же отпустили. До сих пор не знаю, крикнули из «отряда за возвращение родных земель» или кто-то из этих сорока. По двое-трое стали с силой тянуть с обоих концов этой проволоки, и опутанные люди издавали душераздирающие крики. Так и тянули эту проволоку туда-сюда до самого рассвета, всё вокруг было в крови. Когда забрезжил рассвет, спутанных проволокой приволокли к подвалу с бататом и спихнули туда одного за другим. Цзяньсу, хорошо, что ты не видел этого, а если бы увидел, то не смог бы забыть до самого смертного часа. Они ведь ничего худого не сделали, даже есть-то ели через раз, всего лишь оставили себе что-то из «результатов борьбы с помещиками». Их спихнули в подвал, оттуда доносился горестный плач. Вниз летели камни, лопаты земли, некоторые даже мочились на них… Не могу, не могу больше говорить, Цзяньсу. Представь, что творилось в те времена. Мне тогда было всего семь лет, и если доживу до шестидесяти, целых пятьдесят три года эта картина будет храниться в моей памяти. Как это выносить в течение стольких лет? По мне так эта жизнь подошла к концу, придётся доживать её в страхе, тут уж ничего не поделаешь. Ты можешь сказать: «Об этом я тоже знаю, об этих сорока двух, погребённых заживо». Но Цзяньсу, ты не видел этого своими глазами! Ты не слышал их воплей! И это большая разница. Если бы ты слышал их, они всю жизнь звучали бы у тебя в душе и давили так, что впору задохнуться…