реклама
Бургер менюБургер меню

Чулпан Тамга – Колодец желаний. Исполнение наоборот (страница 42)

18

— «Потребовать»? — Кирилл мягко улыбнулся, отставив книгу в сторону. — Интересный выбор слова. Оно подразумевает, что у вас есть власть требовать. Но, насколько я вижу, власти у вас нет. Ваш Институт вас отринул. Ваши протоколы бессильны перед тем, что я создаю. Что же осталось? Моральное превосходство? — Он покачал головой, и свет кристалла скользнул по его идеально подстриженным волосам. — Оно не работает на тех, кто считает мораль условностью, социальным договором для слабых. А я, позволю себе заметить, себя к слабым не отношу.

— Работает страх, — встряла Вера. Её глаза горели холодным огнём, в котором смешались ненависть, отчаяние и та самая ярость, что заставляет биться в клетке. — Страх последствий. Ты же не дурак, хоть и прикидываешься пророком. Ты понимаешь, что произойдёт, когда твой «вирус» вырвется наружу. Это будет не освобождение. Это будет бойня без правил и без конца. Люди начнут желать друг другу смерти, богатства, любви — и всё это будет сбываться буквально, мгновенно, без фильтров! Город разорвёт на куски в первый же час! Ты построишь не царство свободы, а ад на земле, где каждый будет богом для соседа и добычей для следующего!

Кирилл слушал её внимательно, слегка склонив голову набок, как профессор, выслушивающий смелую, но наивную гипотезу студента-первокурсника. Его пальцы мягко постукивали по колену, отбивая невидимый такт.

— Бойня… — повторил он задумчиво, растягивая слово. — Жестокое слово. Эмоционально заряженное. Но разве то, что происходит сейчас, не бойня? Медленная, тихая, бюрократическая бойня надежд? Разве каждый день ваш драгоценный Институт не убивает тысячи маленьких чудес, переводя их в безопасные, унылые, предсказуемые формулы? Вы берёте живое, трепещущее «хочу» и превращаете его в акт о выполнении услуги № 457-б. Вы называете это стабильностью, гармонией, общественным договором. Я называю это одним словом: морг. Морг для желаний.

Он встал, сделал несколько неторопливых шагов к установке, погладил ладонью одну из холодных медных труб. Жест был почти нежным, как прикосновение к любимому животному.

— Посмотрите на неё, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучала неподдельная, глубокая печаль. — Она уродлива, да. Собрана из хлама, из обрывков, из того, что ваша система выбросила на свалку как ненужное. Как и само человеческое желание — оно редко бывает красивым, благородным, возвышенным. Чаще — оно жадно, испуганно, эгоистично, пахнет потом и страхом. Но в нём есть сила. Первозданная, дикая, неудобная сила. И ваша система, ваш весь этот прекрасный, отлаженный механизм, учит людей одной простой вещи: стыдиться этой силы. Прятать её. Упаковывать в правильные формы, подавать в трёх экземплярах, заверять печатью. А я… я хочу, чтобы они её обняли. Чтобы каждый крик «хочу!», каждый шёпот, каждый стон отчаяния рождал не жалкое, обеззараженное подобие, санкционированное вашими комиссиями, а настоящее чудо. Яркое. Непредсказуемое. Живое. Да, иногда оно будет кусаться. Но разве не в этом жизнь?

— Живое, которое умрёт, задавив собой всё остальное! — парировал Артём. Он чувствовал, как его аргументы, отточенные в кабинете, выверенные по всем законам логики и регламента, тают, как снег под паяльной лампой, перед этой спокойной, тотальной уверенностью, которая была страшнее любой ярости. — Вы предлагаете анархию в чистом виде. Но анархия — не свобода. Это война всех против всех, доведённая до абсолюта. И в этой войне выиграют не самые достойные, не самые добрые или умные, а самые громкие, самые безжалостные, самые примитивные! Вы отдадите город во власть инстинктов, которым миллионы лет! Вы превратите людей в зверей, которые даже не поймут, что с ними случилось!

— А сейчас он во власти самых осторожных и самых циничных, — парировал Кирилл, поворачиваясь к ним. Его глаза в свете кристалла казались бездонными, как два колодца, в которые уже давно перестали кидать монеты. — Что лучше, по-вашему? Дать волю стихии, которая может создать дворец и тут же развалить его в прах? Или законсервировать всё в этом вечном, безопасном, предсказуемом болоте, где ничего не меняется, потому что любое изменение — риск, а риск — это нарушение инструкции? Ваш Хотейск — это город-инвалид, который боится сделать лишний шаг без костылей регламента. Он забыл, как ходить. Я предлагаю сжечь костыли. Да, он упадёт. Возможно, расшибится. Но он, может быть, через боль, через слёзы, научится ходить сам. Или умрёт. Но умрёт свободным, дыша полной грудью, а не в этой медленной, тихой агонии под присмотром санитаров из ИИЖ, которые только и делают, что поправляют ему подушку и проверяют пульс.

Его слова падали в тяжёлую, гудящую тишину цеха, как камни в болото, вызывая круги немого ужаса. Потому что в них, в этих гладких, отполированных фразах, была доля правды. Уродливой, извращённой, вывернутой наизнанку, но правды. Артём знал это. Он видел это каждый день в глазах людей, получавших «исполненные» желания — не радость, не изумление, а тихое, вежливое, почти незаметное разочарование. «Да, я хотел признания… но не в виде грамоты от профкома, которую даже прочитать никто не удосужится». «Да, я хотел любви… но не в виде случайной, ничего не значащей улыбки незнакомки в переполненном трамвае». Система давала суррогат. Безопасный, стерильный, без побочных эффектов, одобренный комиссией по этике. И люди, не осмеливаясь жаловаться на чудо — даже такое, крошечное, кастрированное — тихо хоронили в себе саму способность хотеть по-настоящему, всем нутром, до дрожи в коленях.

— Вы же чувствуете эту фальшь, — вдруг обратился Кирилл прямо к Вере, сменив тактику. Его голос стал тише, почти интимным, проникновенным. — Вы же изгой в этой системе с самого начала. Вы пришли её разоблачать не потому, что вы злая или алчная. А потому что ваша душа, ваш… уникальный компаньон, — он кивнул на молчащего, съёжившегося Морфия, — чувствуют ложь за версту. Вы видите, как они берут прекрасную, хрупкую, иногда нелепую и уродливую, но живую мечту и пропускают её через мясорубку бюрократии, чтобы на выходе получилась безопасная, удобная, безликая паста. Разве это не кощунство? Разве вам не хочется крикнуть, глядя на это, что император-то голый? Что за всеми этими бумажками, комиссиями, отчётами нет никакого волшебства — есть только большой, сложный механизм по производству разочарования?

Вера молчала. Она стояла, сжав кулаки так, что костяшки побелели, и смотрела не на Кирилла, а куда-то внутрь себя, в ту темноту, где жили её собственные, давно похороненные надежды. Её лицо было искажено внутренней борьбой — мускулы на щеках подрагивали, губы плотно сжаты. Морфий на её плече не шевелился, но его аморфная, теневая форма колебалась, будто в такт её учащённому, тяжёлому дыханию. Артём видел, как слова Левина бьют в самую цель, в ту самую рану, которую Вера годами прикрывала слоями цинизма и едких шуток. Она ненавидела систему. Ненавидела её лицемерие, её бюрократическую, бездушную суть. И этот безумец в дорогом костюме предлагал ей не просто разрушить её, а заменить на нечто, что, с его точки зрения, было честнее. Пусть страшнее, пусть опаснее — но честнее.

— Молчание — тоже ответ, — мягко, почти с сочувствием, сказал Кирилл. — Вы знаете, что я прав. Не полностью, может быть. Не в деталях. Но в главном, в самом сердцевине. Система лжёт. Она продаёт людям подделку под чудо, беря с них настоящую, живую тоску по чуду в качестве платы. А я… я предлагаю настоящее. Со всеми рисками. Со всей болью. С возможностью провала и катастрофы. Но настоящее. Без скидок. Без купюр.

— Настоящее, которое уничтожит всё, что они любят! — выкрикнул Артём, чувствуя, как почва окончательно уходит из-под ног. Он апеллировал к логике, к ответственности, к холодному расчёту, а Левин бил в эмоции, в самое больное, в то место, где у Веры (а, возможно, и у него самого) жила тайная, непризнанная жажда настоящего, а не суррогата. — Вы говорите о свободе, но предлагаете диктатуру! Диктатуру самого громкого, самого наглого, самого нетерпеливого «хочу»! Что будет с теми, чьё желание тихое? С теми, кто хочет не власти или богатства, а просто мира, покоя, чтобы ребёнок не болел, чтобы родители помирились, чтобы сосед перестал включать музыку ночью? Их заглушат, затопчут в первые же минуты! Их желания не смогут пробиться через рёв тех, кто хочет всего и сразу! Вы создадите ад, где сильный получит всё, а слабый — ничего!

— А разве сейчас они могут? — спросил Кирилл с искренним, почти детским недоумением, широко раскрыв глаза. — Разве ваши фильтры, ваши квоты, ваши приоритетные списки пропускают эти «тихие» желания вперёд? Нет. Они стоят в общей, гигантской очереди. И часто до них просто не доходят руки, потому что ресурсы системы ограничены, и они в первую очередь тратятся на то, чтобы обезвредить «опасные» желания — то есть сильные, страстные, потенциально разрушительные. Я лишь убираю фильтры. Делаю поле ровным для всех. Да, тот, кто кричит громче, будет услышан первым. Это закон физики, а не злодейства. Но, может быть, тогда тихому придётся научиться кричать? Найти в себе голос? Или… — он сделал паузу для эффекта, — объединиться с другими тихими? Создать хор, где отдельный шёпот станет частью могучего звучания? В моём мире, в мире настоящей магии, у них будет этот шанс. В вашем — нет. В вашем мире их шёпот тонет в вечном, убаюкивающем шелесте бумаг, в скрипе перьев, подписывающих отказы.