Чудомир – От дела не отрывать! (страница 14)
Однажды зимой прохожу я по площади в теплом пальто с поднятым воротником, а ветер так и свистит, мороз сковал землю — на улице ни души. Только Тонка заслонился старой ставней от ветра, стучит молотком, трудится, будто ему мороз нипочем.
Прохожу мимо, а он и говорит:
— Эй, учитель, куда торопишься? Неужели замерз? Заверни в мою контору погреться!
Другой раз встретил его поп Никола во время поста и видит, что он несет домой цыпленка.
— Ах ты, фармазон! Ах, протестант! — рассердился поп и замахал на него палкой. — Дорвался до еды и тотчас бога забыл!
— Не осуждай меня, батюшка, — ответил Тонка, — и не обвиняй в грехе. Если видишь, что бедняк ест цыпленка, то знай: или он болен, или цыпленок.
И пошел себе дальше.
В самом деле в тот день у него оба сынишки лежали больные скарлатиной.
Латиф, старый турок, извозчик, дремлет на облучке своей давно уже перевалившей за пенсионный возраст пролетки. Часами стоит на одном месте, ожидая седоков, но никто не подходит. А слепни так и вьются вокруг лошадей, не дают им покоя. Но вот Латиф зашевелился, дернул вожжи, хлопнул кнутом и понесся порожняком к вокзалу. Поезд прибывал не скоро, седоков не было, и он поехал просто так — лошадей поразмять и самому встряхнуться. Проезжает мимо Тонки, а тот кричит ему:
— Извозчик! Эй, извозчик! Стой! Остановись!
Латиф неохотно натянул вожжи и остановился.
— Ты не занят?
— Нет.
— Поезжай тогда ко мне домой, возьмешь жену с детьми и отвезешь их на месяц-другой в Хисар на курорт. Я снял на сезон две комнаты в отеле «Лондон». Отвези их, а я подъеду через два-три дня. Слышишь? Жену с детьми посадишь сзади, а служанку с собой на козлы. Она немного растолстела, но ты чуточку подвинешься. А? Идет? Когда вернешься, мы с тобой рассчитаемся.
Старый турок посмотрел на него своими маленькими смеющимися глазками, посмотрел и пробурчал сердито:
— Молчал бы, голодранец!
Хлопнул кнутом и затрусил к вокзалу, подымая за собой тучи пыли.
А Тонка, улыбаясь до ушей, склонился над ящиком и застучал молотком по намоченной подметке.
Вначале, когда он только стал холодным сапожником, работы у него хватало. Старые клиенты, друзья и знакомые не оставили его и несли обувь в починку, но летом ребятишки бегают босиком, многие горожане разъехались по курортам и в отпуск, и работы почти не стало.
В один такой неудачный день, когда он напрасно просидел до вечера в ожидании заказчиков, ему впервые стало так горько и тоскливо, что он места не мог себе найти. Но и тогда он не упустил случая посмеяться над судьбою, над людьми и над самим собой. Зашел он в корчму к Калчо, взял со стойки кусок мела, вернулся и написал на воротах крупными, кривыми буквами: «От дела не отрывать!» Потом растянулся на пороге под самой надписью, закинул ногу на ногу, достал из кармана старую газету и, прислонившись головой к воротам, углубился в чтение.
Это была его последняя шутка. Вскоре после этого он так и умер, склонившись над своим ящиком с шилом в руке.
Подрались мы, говорит Бум-Павли, с Селезнем, и здорово подрались, из-за его осла. Забралась паршивая скотина ко мне на виноградник на Асановой тропе и объела саженцы. Три кюстендилских сливы и грушу бессемянку обглодал проклятый осел. Ободрал как скобелем, остались голые палки. Мальчишка Кара Тенев пас там козу и своими глазами видел, как он их глодал. А посадил я их прошлой осенью на меже у овражка.
Поутру встречаю я Селезня и говорю ему:
— Печо, так и так, твой осел мне напакостил. Есть свидетели. Заплати мне за саженцы и уладим дело по-человечески, не то к суду притяну!
А он говорит:
— Знать ничего не знаю. Если вы с моим ослом не поладили, сами и разбирайтесь! Я не вмешиваюсь!
— Ты не вмешиваешься, но я тебя вмешаю! И не только вмешаю, но с землей смешаю, будешь меня помнить и приговаривать!
— Кто? Такой голодранец, как ты? А ну, попробуй, посмотрим!
Только я было собрался ногой поддать ему под чумазое брюхо, чтоб у него из глаз искры посыпались, как он, проклятый цыган, изловчился и дернул меня за ногу. Грохнулся я затылком оземь и полежал немного перед Цонкиными воротами. Когда поднял голову, вижу — ни Селезня нет, ни Утки, одни лишь светлячки в глазах мелькают. Встал я и еле доплелся до общины. Застал там только писаря.
— Инко, — говорю я, — писарек, я к тебе. Напиши мне жалобу судье на Печо Селезня. Притяну я его к суду, будет знать, как грызть чужие саженцы и убивать живого человека!
— Не могу, — говорит, — Павле! Не умею сочинить как положено. Пошлю-ка я тебя к Капанову. Он так его разделает, что два года через решетку на белый свет смотреть будет.
Дал мне писарь записку, сел я на телегу и прямиком в город. Пока крутился вокруг суда, попался мне навстречу один с лисьими глазками.
— Ты кого ищешь, дядя?
— Капанова, — говорю, — ищу, аблаката. На Печо Селезня хочу жаловаться и на его осла. Надо бумагу написать судье.
— Ааа… так ведь Капанов, дядя… Царство ему небесное! Скончался бедняга в прошлую среду. От горловой болезни помер. Я, — говорит, — его двоюродный брат и замещаю его. Я, — говорит, — тоже аблакат. Пойдем ко мне, я напишу тебе бумагу.
Поверил я человеку, пошел к нему, рассказал ему все начистоту, он написал мне бумагу, взял триста левов, а на марки и на свидетелей пришлось отдельно добавить. Только вышел я из двери, а навстречу Мине Миткин из нашей деревни, тот, что на почте служит.
— Ооо, — говорит, — земляк, с чего это тебя занесло в город в такое время?
Рассказал я и ему про осла, про драку, про писаря, как он послал меня к Капанову, а тот, оказывается, помер… Обо всем ему рассказал.
— Умер, говоришь? Кто тебе наврал? Да вон он там, разговаривает! Ну тот, пузатенький, с портфелем, он и есть Капанов!
— Не говори! Это, верно, другой кто!
— Он самый, — говорит. — Другого Капанова в городе нет. Кто тебя обманул?
— Аблакат, который мне жалобу написал. Божился и царство небесное покойнику пожелал. Дескать, я двоюродный брат. Вон там у него контора.
— Аа… этот? С чего ты к нему полез?
— Почему? Разве он не аблакат?
— Аблакат, — говорит, — да только недоделанный, осел из ослов! Проиграешь дело! Кто знает, какую жалобу он тебе настрочил!
У меня аж ноги подкосились, и я присел. Снял я шапку, стал бить себя по голове и приговаривать:
— Голова ты моя глупая! Сколько еще горя хлебну я с тобою! Ну и везет же мне, — говорю, — земляк! Такую дорогу осилил, чтоб на осла пожаловаться, и на осла же нарвался!.. Житья мне нет от ослов! Куда ни посмотри — одни ослы! Что за напасть!
Мине Миткин подмигивает, одергивает пиджак и смеется.
— Много их, — говорит, — много, Павле. И в деревне и тут, но вам в деревне хорошо — всех ослов наперечет знаете, а в городе боже сохрани! Всех не счесть!
Это было давным-давно. Нет нынче ни таких людей, ни таких событий!
Не было тогда ни партий, ни политиканов, ни законов об обязательном голосовании — кто за кого хотел, за того и бросал бюллетень. Дед Рачо Чабан, например, и знать не знал про выборы. Заберется в горы со своими козами, посвистывает себе на костяной свирели, строгает ножичком пестрые веретена, живет привольно на чистом воздухе, и никто его никуда не требует и не тянет.
Иной раз год-два не спускается в деревню. И про среду забывал, и про пятницу, и праздников бы не замечал, только если принесут ему, к примеру, крашеное яичко, значит, подошла пасха, а если кутью, то — родительская суббота.
Грамоте он не учился, но умом бог не обидел; бывало, целыми днями молчит, но если скажет слово, то вставит к месту, как тесаный камень в новенькую ограду.
Сидят они, к примеру, с племянником Тодором вечерком в шалаше, греются у огонька. Тодор мастерит из бараньего ребра ручку для сумки, обделывает его обручиками и скобочками, но дело не клеится. Посмотрит на него дед Рачо из-под лохматых бровей, скривит губы и скажет:
— Такие вещи вечером не делают, парень! Это тонкое дело! Оставь на завтра и ложись-ка спать, потому что утро вечера мудренее! Да, да! Не смейся, а вперед запомни!
Или, бывало, в ясный божий день сидит он и покуривает, а трубочка ни с того ни с сего вдруг заскорчит. Дед вынет ее изо рта, выбьет, поковыряет щепочкой и крикнет Тодору:
— Тошко! Эй, Тошко! Пройди-ка кустами, поднимись на бугор и покричи на коз, чтобы шли вниз, к загонам. Да не торопи: пусть себе пасутся скотинки и потихоньку идут вниз. Погода скоро испортится.
Тодор смотрит на него и удивляется, почешется и спросит для верности:
— Откуда ты знаешь, дядя? Кто тебе сказал?
Дед Рачо ухмыльнется в усы и скажет:
— Да уж знаю. Трубка мне сказала. Не смотри, что ей грош цена. Она много видела, много знает.
Засунет трубку за широкий пояс, поднимет палец и добавит:
— Заметь и запомни: если заскорчит трубка, отсыреет соль в банке, если начнут жать царвули, кусаться мухи, кружиться вороны, ухать филины в низких местах, куры забираться на насест раньше времени, а петухи — кукарекать зазря, если воробьи купаются, уши чешутся и ни с того ни с сего клонит ко сну, знай наверняка, что погода испортится.