Чигози Обиома – Оркестр меньшинств (страница 88)
Иджанго-иджанго, что-то шевельнулось в моем хозяине, он почувствовал тепло внутри, словно что-то горячее проникло туда с неторопливой беспощадностью. Она
Мой хозяин сидел ошарашенный, словно мир, в котором он родился, жил, занимался любовью, спал, страдал, исцелялся, снова страдал, все это время был иллюзией, неким неожиданным видением слепого старика: только что яркое, светящееся, а через мгновение – мираж, который, будучи увиденным, тут же растворяется.
26. Пауки в доме людей
Чукву, твои уши были терпеливы. Ты слушал. Ты выслушал здесь мой пересказ всего перед божественным советом. Ты слушал, пока все деревья в Беигве были облачены, словно в яркие одеяния, в чарующие мелодии. Даже сейчас, пока я говорю, музыка льется отовсюду в светлые залы, проникая в них как пот через поры в коже. И повсюду вокруг – духи-хранители, которые должны выйти вперед и дать свои показания. Но я теперь должен поспешить и заполнить пропасть, которая открылась в моей истории. И мне не понадобится много времени, Гаганаогву, чтобы дойти до конца.
Чтобы не задерживать, я должен напомнить тебе о том, что часто говорят великие отцы, умудренные знаниями о войне и сражении: тому, что должно убить человека, не обязательно знать его имя. Это относится к моему хозяину. Потому что описывать то, во что он превратился за дни и недели после открытий Джамике, мучительно больно. Но я должен рассказать тебе о последствиях этих перемен, потому что дело, о котором я свидетельствую, требует этого. Эгбуну, мой хозяин превратился в джинна, человека-духа, бродягу, падшего скитальца, существо, крадущееся по бушу, в изолированного от мира изгоя по собственной воле. Он не желал слушать советов друга, который умолял его не начинать драку. Он же поклялся себе, что непременно начнет. Он истово поклялся себе, что вернет своего сына. Он говорил, что, кроме этого, у него не осталось ничего, за что стоило бы драться. И никто, даже я, его дух-хранитель, не мог убедить его не делать того, на что он себя настроил.
И потому он снова стал прятаться в кустах близ ее дома и, когда она возвращалась домой, пытался заговорить с ней, но она не выходила из машины, объезжала его и спешила прочь. Когда он понял, что таким образом ничего не добьется, он пришел в ее аптеку, кричал, что хочет забрать своего ребенка. Но она заперлась в кабинете и вызвала соседей через окно. В аптеку прибежали три человека, вытащили его и избили так, что у него распухли губы и было рассечено верхнее веко левого глаза.
Но это его не остановило, Эгбуну. После этого он отправился в школу, где учился мальчик, и попытался забрать его силой. И я думаю, что именно здесь было посеяно семя того, что привело меня сюда в самую тревожную из человеческих ночей. Потому что я видел это много раз, Осебурува. Я знал, что человек, который возвращается в то место, где разбилась его душа, не простит легко тех, кто снова притащил его туда. О каком же месте я говорю? О том проклятом зарешеченном месте, где прекращается человеческое существование, где человек живет бездвижной жизнью, как та статуя барабанщика посреди улицы[134] или фигура ребенка с раскрытым ртом возле отделения полиции.
Хотя на сей раз охранники обошлись с ним по-другому, ограничились одними оскорблениями и пощечинами, этот случай разбудил в нем мучительные воспоминания. Он плакал в камере. Проклинал себя. Проклинал мир. Проклинал свои невзгоды. Потом, Чукву, он стал проклинать ее. А уснув той ночью, он увидел сон из прошлого и услышал ее голос: «Нонсо, ты погубил себя из-за меня!», и он вскочил с голого пола камеры, резко сел, словно эти слова шли к нему долгие годы и он только теперь услышал их в первый раз, через четыре года после того, как она их произнесла.
Эзеува, Джамике пришел внести за него залог утром третьего дня.
– Я тебя предупреждал: оставь ее в покое, – сказал Джамике, когда они вышли из отделения полиции. – Ты не заставишь ее силком вернуться к тебе. Оставь прошлое в прошлом и двигайся вперед. Уезжай в Абу или Лагос. Начни все заново. Ты найдешь хорошую женщину. Ты посмотри на меня. Сколько лет я провел на Кипре, я там нашел кого-нибудь? Я нашел Стеллу здесь. И теперь она станет моей женой.
Джамике – этот человек, склонный, казалось, к молчанию, – говорил и говорил по пути к дому моего хозяина, и все советы Джамике сопровождались перечислением всего, что он видел и сделал. Когда такси остановилось перед домом, мой хозяин поблагодарил своего друга и попросил, чтобы тот оставил его одного.
– Нет проблем, – сказал Джамике. – Я приду к тебе завтра.
– Завтра, – повторил он.
Обасидинелу, великие отцы в своей дипломатической прозорливости говорят, что танцор будет танцевать под любую мелодию, какую выберет флейтист. Безумие – танцевать под одну мелодию, а слушать другую. Сама жизнь научила моего хозяина этим суровым истинам. Но его утешил не только его друг Джамике, на которого он теперь полагался. Его утешал и я. И, неся эти слова в сердце, он отпер калитку и направился в свою квартиру. Его приветствовала жена соседа, которая перебирала бобы на подносе, он, тяжело дыша, пробормотал себе под нос ответное приветствие. Затем отпер замок и открыл дверь в свою комнату. Как только он вошел, отвратительный запах ударил ему в нос. Он посмотрел в том направлении, откуда доносилось громкое жужжание мух, и увидел то, что там было: мой-мой[135], которые он купил и наполовину съел в тот день, когда его задержали. В полиэтиленовую упаковку заползли черви, и на стол из тронутой тлением еды натекла жидкость, похожая на молоко.
Он снял с себя рубашку, положил в нее сгнившую еду, стер протухшую массу со стола и вынес рубашку на помойку. Потом он лег на кровать, закрыл глаза, руки положил на грудь и постарался ни о чем не думать. Но, Эгбуну, это почти невозможно, потому что разум человека – поляна в диком лесу, на которой хоть что-то, каким бы малым оно ни было, но должно пастись. Он не мог отвергнуть то, что пришло ему в голову, – свою мать. Он видел ее: она сидела на скамейке в саду, молола в ступке перец или батут, а он сидел рядом и слушал ее истории. Он видел ее, видел ее голову в ситцевой косынке.
Он оставался в этом пространстве, на этом уступе между сознательным и бессознательным, пока не наступила ночь. А потом сел и позволил себе предаться мысли о том, что ему следует уехать из Умуахии, оставить все, что было здесь, в прошлом. Он думал об этом в тюрьме, даже еще до того, как эту мысль повторил Джамике. И я позаботился о том, чтобы она оставалась в его голове. Эта идея приходила к нему и уходила, как беспокойный гость, в течение тех двух дней, что он там провел. И теперь что-то – хотя он и не знал, что именно, – в посетившем его видении матери укрепило его в этой мысли. Может быть, его собственные слова, которые он не раз повторял отцу после смерти матери: ты должен забыть ее, чтобы жить дальше. Он несколько раз убеждал отца, говорил, что только ребенок цепляется за утрату. В особенности той ночью, когда отец, пьяный, зашел в его комнату. Немногим ранее они зарезали курочку для женщины, дочь которой была одногодкой с его сестрой и теперь выходила замуж. Может быть, отца это и беспокоило. Отец ввалился в его комнату посреди ночи в слезах и со словами: «Окпарам[136], я неудачник. Большой неудачник. Я не смог защитить твою мать, когда она лежала в предродовой палате, я не смог ее защитить. Не смог вернуть ее домой. Теперь твоя сестра – я не смог ее защитить. Что теперь моя жизнь? Перечень утрат? Неужели моя жизнь определяется теперь тем, что я потерял? Что я сделал не так?
Вспоминая отца раньше, он думал о нем как о слабаке, о человеке, который не выдержал трудностей, который не знал, как не тащить на себе груз прошлого. Теперь ему самому стало ясно, что он цепляется за потерянное, за то, чем больше никогда не сможет владеть.
Он уедет. Вернется в Абу, к дядюшке, и забудет обо всем. Если что-то перекроилось таким образом, что теперь противится всяким изменениям, то он ничего с этим не может поделать. Его мир – нет, его прежний мир – перекроился и теперь не может измениться. Теперь возможно только движение вперед. Джамике вышел из края своего стыда, помирился с моим хозяином и теперь двигался вперед. То же и Ндали. Она стерла все записи, которые он оставил в ее душе, и начертала новые. В ней не осталось воспоминаний о прошлом.
И еще ему стало ясно теперь, что не он один хранил ненависть или полный кувшин обид, из которого с каждым его шагом-двумя в бурном путешествии по истоптанной тропе жизни проливалась капля-другая. Таких, с завязанными глазами, с кляпами во рту, испуганных до смерти, было много, может быть, все они были такими в этой земле, все в Алаигбо или даже в стране, где жили его соплеменники. И, возможно, каждого из них наполняла ненависть того или иного рода. Определенно. Наверняка какая-нибудь старая обида, как бессмертный зверь, была заперта в неразрушимых казематах их сердец. Они могут негодовать из-за перебоев с электричеством, из-за отсутствия удобств, из-за коррупции. Это, например, протестанты из ДВСГБ, те, кто был расстрелян в Оверри, кто был ранен в последнюю неделю в Ариарии[138], призывая к возрождению умершего народа, – они тоже, вероятно, негодуют, видя то, что умерло и не может вернуться к жизни. А те, кто потерял возлюбленного или друга? Наверняка в глубине своего сердца каждая женщина, каждый мужчина хранит обиды. Нет ни одного человека, который жил бы в полном мире с самим собой. Ни одного.