реклама
Бургер менюБургер меню

Чернов Дмитрий – История одного учителя (страница 1)

18

Чернов Дмитрий

История одного учителя

Глава 1

Глава 1. Вокзал

Осень 1943 года пахла гарью даже здесь, в глубоком тылу.

Не от пожаров — пожаров в городе не было уже второй месяц, — а от самой войны. Она пропитала всё: дощатые настилы перрона, шинели солдат, платки женщин, шерсть детей, которые уже не плакали, потому что научились — слёзы не помогают. Этот запах был везде: в трещинах между брёвнами домов, в колодезной воде, в хлебе, который пекли из мякины пополам с опилками. Коля знал его с июня сорок первого. Тогда он был резким, чужим, как удар по лицу. Теперь стал привычным, как запах собственного пота после бега, как запах махорки на пальцах отца, как запах капустных щей, которые мать варила три дня подряд, потому что картошка кончилась ещё в августе.

Он бежал по вокзальной площади, и каждый шаг отдавался в груди тяжелым, глухим стуком — не от усталости, от нетерпения. Внутри всё пружинило, ноги несли сами, тетрадь с рисунками под мышкой трещала на сгибах. Коля боялся, что страницы выпадут, — тогда всё, конец. Без рисунков он никто. Просто мальчишка, который лезет не в своё дело.

Вокзальная площадь гудела. Не так, как в довоенные годы, когда гудки паровозов мешались со смехом отъезжающих и плачем провожающих. Сейчас гул был другим — низким, тревожным, как дыхание раненого зверя. В нём не было радости, не было надежды. Была только усталость. Бесконечная, всепоглощающая, которая передавалась от человека к человеку, как болезнь.

Толпа состояла из мужчин в телогрейках и женщин в платках, из детей, прилипших к материнским юбкам, и стариков, которые должны были сидеть дома, но сидеть было нельзя — каждый хотел помочь, каждый хотел быть полезным, каждый хотел на фронт. Коля видел лица, мелькавшие перед ним, как в калейдоскопе: усатые, бритые, молодые, старые, с нашивками за ранения, без нашивок, с орденами, без орденов. У всех было одно общее — глаза. Усталые. Пустые. Слишком много видевшие.

Коля нырнул в эту толпу, как в холодную воду.

Сначала стало страшно — огромные спины, локти, которые так и норовили въехать в ребро, чужие дыхание, смешанное с махоркой, чужие голоса, которые о чём-то спорили, кричали, звали. Кто-то выругался матерно, кто-то засмеялся — нервно, надрывно, кто-то молчал, глядя в одну точку. Коля попытался обойти высокого мужика в кожанке, но тот не двигался, как скала. Пришлось лезть под руку.

Но страх прошёл быстро, сменился азартом. Он протискивался, работая локтями, вжимая голову в плечи, делаясь маленьким, юрким, незаметным — таким, каким его научила быть война. Потому что на войне незаметные живут дольше. Это он усвоил ещё в прошлом году, когда после бомбёжки соседний дом рухнул, и те, кто бежал по открытому месту, погибли. А те, кто прижался к стене и затаился, — выжили.

— Пропустите! — кричал он, но голос тонул в общем гуле, как камешек в болоте. Никто не обращал внимания. Все были заняты своим: кто-то прощался, кто-то спорил с военкомом, кто-то просто стоял и курил, глядя в небо.

— Куда прёшь, стрекоза? — рявкнул кто-то сверху.

Коля поднял голову. Мужик в засаленной ушанке, с нашивкой за ранение на рукаве, смотрел на него сверху вниз — снисходительно, как на щенка.

— Мне к комиссии! — выдохнул Коля.

— А мне — в Берлин, — усмехнулся мужик. — Стоим оба.

Кто-то захохотал, кто-то сказал: «Пусть пацана, он хоть смелый», кто-то возразил: «Смелых на войне много. Живых — мало». Мужик посторонился, пропуская. Коля юркнул в образовавшуюся щель.

Он вынырнул к столу призывной комиссии, как пловец к берегу — тяжело дыша, мокрый от пота, с колотящимся сердцем. Стол был сколочен из досок, накрыт выцветшей скатертью, в пятнах от чернил и, кажется, от крови. За ним сидели двое: майор с усталыми глазами и глубокими морщинами на лбу и капитан с бинтом на шее — бинт был старым, пожелтевшим, из-под него сочилась сукровица. Перед ними — стопка бумаг, чернильница, засохшая клякса. Рядом, опираясь на винтовку, стоял солдат с лицом, которое видело слишком много, чтобы удивляться. Он даже не посмотрел на Колю — только сплюнул сквозь зубы.

Коля на секунду замялся. В груди колотилось, в горле пересохло. Он представил, как отец смотрит на него с небес — или оттуда, где он был, — и подумал: «Не опозорься».

Он вскочил на цыпочки, стукнул кулаком по столу. Звук был жалким, почти неслышным на фоне толпы, но майор почему-то поднял голову.

Он смотрел долго. Очень долго. Коля успел сосчитать морщины вокруг его глаз — их было много, слишком много для человека его возраста. Майор был похож на отца — такой же усталый, такой же сломленный, но не сдавшийся. Так смотрят на котёнка, который лезет к большой собаке — с недоумением, с жалостью, с пониманием, что котёнка сейчас порвут, и ничего с этим не поделаешь.

— Сколько лет? — спросил майор.

— Двенадцать, — выпалил Коля. — Двенадцать с половиной. И я умею стрелять. И в разведку могу. У меня...

Он выхватил тетрадь из-под мышки — ту самую, которую носил с собой уже полгода, которая потрепалась на углах, испачкалась в грязи, промокла под дождём, была порвана на корешке и склеена хлебным мякишем, но ни одна страница не выпала. Раскрыл на середине, где рисунок был самым лучшим, самым главным.

Генерал Вишневский смотрел с листа.

Коля рисовал его много раз — в атаке, в обороне, на привале, в госпитале. Этот рисунок он переделывал семь раз: то крылья получались слишком маленькими, то меч — кривым, то лицо — не таким, как надо. Но теперь было правильно. Генерал стоял на холме, широкоплечий, в чёрной шинели с алым подбоем, как на портретах полководцев в школьном кабинете истории. В одной руке — автомат, в другой — крест. Внизу, под ногами генерала, корчился вампир в форме СС. Вампир был страшным: рот раззявлен, клыки обломаны, на петлицах — черепа, на погонах — молнии. Коля особенно гордился вампиром — он рисовал его с натуры, с той фотографии, которую нашёл в дневнике учителя.

Майор наклонился, разглядывая рисунок. Коля затаил дыхание. Он ждал насмешки, ждал, что майор засмеётся и скажет: «Сказки, мальчик, иди домой». Или что капитан с бинтом на шее посмотрит и отвернётся. Или что солдат с винтовкой выбьет тетрадь из рук. Но майор не засмеялся. По его лицу скользнуло что-то — не насмешка, не удивление. Тоска. Или память.

— Карты, говоришь? — спросил он тихо, не поднимая глаз. — Это не карта, сынок. Это сказка.

— Настоящая карта! — Коля ткнул пальцем в изгиб реки, в чёрточки, обозначающие мост, в кружок, которым он обвёл лесной массив. — Вот здесь склад горючего. А здесь — штаб. Мне сосед рассказывал, он из этих мест, он говорил, что немцы прячут там...

— Сосед, — повторил майор. Наконец поднял глаза. В них была усталость — такая глубокая, что Коля вдруг понял: этот человек видел то, что не снилось ему даже в кошмарах. Он видел смерть. Много смерти. Каждый день. Каждый час. — Война, мальчик, не в тетрадках. И не в соседях. Иди домой.

— Но я...

— Иди домой, — повторил майор. Не грубо, не жестоко — как говорят родители, когда уже всё решено и спорить бесполезно. В его голосе не было злости. Было что-то другое — может быть, жалость. Может быть, понимание, что этот мальчишка всё равно не послушает. Что он всё равно вернётся. Или не вернётся.

Коля открыл рот, но слова застряли в горле. Он хотел сказать, что его отец на фронте. Что он, Коля, должен заменить его. Что он не маленький, не трус, не фантазёр. Что он умеет стрелять из нагана. Что у него есть патрон — отцовский, который он хранит под подушкой. Но майор уже смотрел в бумаги, а солдат с винтовкой шагнул вперёд, загораживая стол.

— Слышал? Иди. Не мешай людям воевать.

Коля стоял, сжимая тетрадь так, что пальцы побелели. Он смотрел на майора, на капитана, на солдата — и понимал: они правы. Он маленький. Он ничего не умеет. Он никто.

Вокруг гудела толпа — мужчины в телогрейках, женщины с узлами, дети, прилипшие к материнским юбкам. Кто-то смеялся, кто-то плакал, кто-то просто молчал, глядя в одну точку. Война делала всех равными — всех, кроме него. Он был слишком маленьким. Слишком молодым. Слишком ненужным.

Он развернулся и пошёл обратно.

Сквозь толпу, сквозь спины, сквозь чужое дыхание, чужой пот, чужую боль. Кто-то наступил ему на ногу, кто-то толкнул в плечо, кто-то сказал: «Посторонись, пацан». Он не отвечал. Шёл, опустив голову, пряча глаза. Кто-то снова хлопнул по плечу — вроде бы ласково, но рука была тяжёлой, чужой.

— Подрастёшь — тогда и придёшь, — сказал голос из очереди.

— А когда он подрастёт, войны уже не будет! — подхватил другой.

Хохот. Громкий, раскатистый, почти весёлый. Коля не обернулся. Он знал: если обернётся — увидят глаза. А глаза могли предать.

Он вышел с вокзальной площади и долго стоял у водонапорной колонки, глядя на поезда, которые уходили на запад. Паровозы дышали паром, колёса скрежетали по рельсам, кто-то кричал из вагонов: «Прощай, мать! Вернусь с победой!» Коля смотрел на эти поезда и думал: почему он не среди них? Почему он не в вагоне, не в шинели, не с винтовкой? Почему он здесь — маленький, ненужный, забытый?

Вода из колонки капала на землю, разбиваясь в мелкую пыль. Коля сунул руку под кран, подставил ладони. Вода была холодной, почти ледяной. Он умылся, вытер лицо рукавом. Стало легче. Не намного — но легче.