Борис Зубавин – После войны (страница 21)
— На улицу не ходи и не плачь, чай, не умирать еду…
И она не пошла, а потом жалела, что не проводила, и плакала, пока не пришло от Егорыча письмо из госпиталя.
Ехал он обычно дозорным шагом. Не торопился — праздник. Но лес всегда остается лесом. Его, как и границу, даже в праздник нельзя оставлять без присмотра. И Ершов очень хорошо понимал это. С молчаливым волнением он прислушивался к лесной жизни, приглядывался к ее неожиданным приметам; в ней всегда есть такое, над чем надо призадуматься. Иногда он вдруг останавливался возле какого-нибудь старого дерева и, весело взглянув на него, вроде бы кланялся, как знакомому человеку: «С праздником, старина! Стоишь? Это очень хорошо». Но в дороге он чаще всего размышлял над своими делами. Или вспоминал прошлое. Очень любил вспоминать друзей по заставе. Многих давно нет в живых, но это не мешает ему думать о них. Он даже разговаривает с ними, шутит, а иногда спорит. Вспоминает какие-то давно забытые пограничные истории: они дороги ему. Вот война, по времени она ближе стоит от него, но картины ее успели потускнеть, их заволокло каким-то туманом. Не забываются лишь грохот огня и дыма, дикое ржание смертельно раненных лошадей да стоны умирающих. А друзей близких — их нет. Все временные. Сегодня он стоит в строю стремя в стремя, ест из одного котелка с тобой перловую кашу, а завтра его уже нет, и ты не успел узнать его имени. Граница — другое дело. Там то же, что и на передовой: стрельба, короткие схватки и страх темных ночей, но жизнь там продолжается дольше, а дружба — она навек.
Две тысячи гектаров леса — такое богатство доверено леснику Ершову. Три деревни в его обходе. И всех жителей этих деревень он знает в лицо, и его все знают, даже малыши кричат ему при встрече:
— Здравствуйте, дядя Ваня!
— Здравия желаем! — с улыбкой отвечает Ершов.
Люди постарше здороваются иначе:
— Здравствуй, Егорыч!
— Здравия желаем! — неизменно отвечает он мягким баском и прикладывает к виску ладонь.
У всякого лесника есть, однако, не только друзья. Недруги есть и у Ивана Егорыча: браконьеры, самовольные порубщики, разорители птичьих гнезд — все, кто приходит в лес для того, чтобы дать волю дикой страсти потребителя. И когда Иван Егорыч встречается с такими людьми в своем обходе — даже если не видит нарушений с их стороны, — его уже не покидает тревога: не оставил ли этот человек своего грязного следа в лесу? Пограничная привычка? А что в этом плохого? Так же вот и начальник заставы Торопов, у которого Ершов был когда-то коноводом, знал каждого жителя пограничного участка. Что Торопов, каждый боец заставы мог сказать о любом жителе: добрый этот человек или нет, можно положиться на него или в случае нужды лучше обратиться к его соседу.
У лесника Ершова понятие о доброте шире, чем у рядового пограничника. Здесь, в лесу, добром ему служили не только люди, но и звери, и птицы, и сам лес. Он радовался, когда замечал, что дятлов в его обходе стало больше — меньше придется списывать загубленных короедом сосен. Зимой он вместе с пионерами мастерил по всему обходу птичьи кормушки, а весной — ставил скворечницы, чтобы больше заманить к себе птиц. И это кое-кто истолковывал как очередное чудачество старого лесника.
Однажды он сидел на опушке. Сидел задумчиво и спокойно. И вдруг услыхал робкий хруст ветки. Поднял глаза. В десяти шагах от него стояла лосиха-первотелок. Худенький, мосластый лосенок, тиская губами тугое вымя, сосал матку. Ершов даже вздрогнул. Вздрогнула и лосиха, но продолжала стоять на месте. Она глядела на него тревожными большими глазами. Взгляд ее как бы обращался к нему живым голосом: не трогай меня, человек, я ничего не сделала плохого. Так они глядели друг на друга — лесник с ружьем и зверь, выбежавший под ветерок, чтобы спастись от оводов и накормить детеныша. Потом лосиха повернула голову и нежно лизнула лосенка.
— Мадонна… — неслышно прошептал Иван Егорыч. — Святая красавица…
В эту минуту он действительно вспомнил картину, которую когда-то видел не то в Третьяковке, не то в Эрмитаже.
— Мадонна… — повторил он, не переставая наслаждаться редким зрелищем. — Ну, ну корми его, озорника. Корми, я тебя не обижу. Не бойся.
А лосиха и не боялась, подталкивая головой насосавшегося детеныша, она неторопливо пошла в лес.
— Иди, голубушка, иди… Да строго учи его, несмышленыша, чтобы умным рос: волку на зубы не попадался, злому человеку под пулю…
Две тысячи гектаров! И пока он обойдет или объедет этот лес, пройдет весь день, кончится праздник. Усталый и довольный, вернется он на кордон, но еще долго будет что-то делать: расседлает коня, протрет соломенным жгутом ему спину и ноги, даст сена. Потом взойдет в избу. А Марья Ивановна — она уже стоит у стола, тихая и счастливая. На столе тепло укутан пирог, а в руках у нее бутылка травницы, так она называет настойку, сдобренную кореньями и душистыми травами. Пока Егорыч раздевается, стряхивает с фуражки пыль и бережно вешает ее на лосиный рог, что торчит над кроватью, Марья Ивановна наполнит пузатую старинную стопку, граненую рюмку нальет для себя. И тотчас же уберет в горку свою травницу.
— С праздничком тебя, Егорыч!
— С великим праздником, Маша!
— Пусть у всех будет праздник! А ты рыжичком закуси…
И польется мирный разговор, без обид и упреков. Иван Егорыч расскажет все, что увидел в лесу, с кем встретился, что приметил. Незаметно разговор перекинется к семейным заботам. Тут уж говорит Марья Ивановна, а Егорыч слушает. Потом Марья Ивановна с лукавой радостью положит перед мужем очередное письмо от сына — он пошел по отцовской дороге: третий год служит на границе. Положит и отойдет в сторонку. Прочтя письмо, Иван Егорыч начнет философствовать:
— Д-да, мать, вот и погляди на него, на меньшего-то, — скажет он и возденет руку с вытянутым, точно громоотвод, указательным пальцем. — Думали, толку из парня не будет. А он на именной заставе служит. Имеешь представление, что это такое? Не имеешь, мать. А дело это очень даже непростое. Завсегда начеку! Главное — имя, которое заставе присвоено. Имя героя! Запятнать его — это смертельный позор. Д-да, в мыслях даже — ни под каким видом. Нельзя! Вот какая штука, мать. К тому же он и отличник еще: видишь, значок на груди! Там, дорогая моя, значками туда-сюда не кидаются. Его там иной раз кровью приходится добывать. Я-то уж эту пограничную жизнь всем своим нутром испытал. Во как ее знаю, хотя в наше время и не выдавали никаких значков…
А Марья Ивановна, скрестив под грудью большие усталые руки, молчит и чуть улыбается. В глазах у нее нет-нет да и блеснут слезы материнской радости.
— Степан не звонил? — вдруг спросит Иван Егорыч и насторожится. Степан — это старший сын, тоже лесник, но служит в соседнем лесничестве.
— Как не звонил?! — точно с обидой отзовется Марья Ивановна. — Звонил. С праздником тебя поздравлял. Сказывал, что у него сегодня работа подоспела. Приехать не может. Пообещал через неделю Танюшку послать к нам погостить.
Тепло и радостно становится на душе у лесника, он теребит седой затылок.
— Хорошо. А и правда, мать, пусть все внучата на лето собираются. Будешь по ягоды с ними ходить, по грибы. Чего тебе делать — водись да водись…
Долго они еще беседуют. Наговорившись вдоволь, Иван Егорыч выйдет во двор, сядет на крылечко. Со всех сторон на кордон наступает глухой лес. Лесник слушает, как шумят сосны, как ползут по подлеску ночные шорохи, как изредка вскрикивают потревоженные птицы. Праздник кончился. Завтра рабочий день, добрый, счастливый день труженика.
Иван Егорыч выехал из ворот и неожиданно подумал: пограничники в это время из наряда возвращаются. Усиленного и напряженного по случаю праздника наряда. Подумал и о другом: военный парад в Москве еще не начинался. Ершов был в старой шинели, покроя тридцатых годов, в длинной кавалерийской шинели, с разрезом под самый хлястик, с острокрылыми обшлагами на рукавах, с полинявшими зелеными петлицами. Утро занималось глухое и серое, всякий случайный звук тонул в нем, как тонет монета, брошенная в воду. Падал снег. Где-то далеко мягко прогремел выстрел, потом еще один. И хотя запрета на охоту не было, Иван Егорыч с неудовольствием поморщился. Мухрай шел крупным шагом, изредка запинаясь о торчавшие из-под земли коренья. Старый конь знал все тропки, по которым любил ездить его всадник, и поэтому не ждал команды, а сам по привычке поворачивал в нужное направление или менял тропу.
Снег запорошил мхи и дороги, и только под деревьями все еще на виду лежали хвоя и жухлые листья. Проезжая ельником, Ершов заметил рябчика, который с глупым любопытством поглядывал на него из-за обросшего бородой ствола пихты. Иван Егорыч тронул было ружье, висевшее за спиной, и чуть не выругался — не было у него привычки нарушать радость праздника не только себе, но и жителям леса. Радость нужна всем на земле, как всегда, думал он. У всех когда-то бывает свой праздник, даже у птиц и зверей.
Он не поехал деревней Снегиревкой, что стояла на его пути, а свернул к болоту и ехал теперь по самому его краю, вдоль зарослей осинника и крушины. Где-то впереди него бежал следопыт Борзик — крепкая лайка с круто закрученным хвостом. Летом Иван Егорыч не брал Борзика в лес — он зорил гнезда, разгонял выводки. Как ни умен и послушен охотничий пес, он не перестает быть собакой.