Борис Зубавин – После войны (страница 20)
— Идите на заставу и узнайте, что там случилось, — сказали им.
И пятеро в знак согласия молча кивнули головами, потому что выражать свои чувства бурно — недостойно мужчины.
Сборы были недолги, ходоков снаряжали в путь всей деревней.
— Возьмите наши снегоступы, они самые легкие и надежные, — сказали им соседи, принеся свои лучшие снегоступы, сплетенные из крепких прутьев, обтянутых снизу звериными шкурами мехом наружу.
— А у нас возьмите теплые вещи, — сказали другие соседи и отдали свои самые теплые башлыки, шапки и каламаны.
— А у нас еду, — сказали третьи и дали сало, овечий сыр и хачапури.
— Хорошо, мы возьмем, — отвечали те пятеро и взяли все, что им принесли, потому что и снегоступы, и теплые вещи, и пища необходимы в горах.
Потом они пошли. Стояло холодное солнечное утро, такое тихое и спокойное, какое бывает только после бурана. Казалось, синий купол неба звенел, как стекло. Кругом в молчании возвышались горы. Яркий снег слепил глаза.
Мариндинцы проводили ходоков за окраину деревни, и здесь самый старший и уважаемый из жителей сказал им:
— Возвращайтесь с доброй вестью.
И потом все долго смотрели, как они стали подниматься на перевал. А те, что поднимались, ни разу не оглянулись назад. Они молча и неторопливо шли вперед, сберегая силы для трудного подъема. Они знали, что на них смотрят снизу, что там останутся до вечера наблюдатели, самые зоркие и терпеливые из мариндинцев, чтобы предупредить односельчан о благополучном их возвращении.
Никто не помнит имен этих пятерых аджарцев. Их называют просто генацвале, как называют и пограничников. Они шли неутомимо, друг за другом, по очереди пробивая след в глубоком снегу. Они почти не разговаривали между собой, а если и разговаривали, то негромко и скупо, чтобы не тратить попусту силы. Кроме того, от звука их голосов мог произойти снежный обвал. Они хорошо знали законы своих гор.
Им нужно было подняться на километр, потом еще на километр и еще на один километр, а затем пройти немного по ровному месту, и тогда из-за каменных глыб покажется здание заставы. Обычно тропа обозначалась вешками из молоденьких высохших елок, но сейчас вешки были завалены снегом. Лишь кое-где над его покровом виднелись вершинки да беспрерывно шагали столбы линии связи, полузаваленные снегом, непривычно низкие, словно обрубленные. Снег лежал чистый, сверкающий. На проводах, на верхушках столбов и вешках кристаллики инея складывались в яркие звездочки, сплетались в тончайшее кружево. Безмолвие царило кругом.
Но вот налетел ветер и сбил иней. Снег взметнулся с земли, закружился, будто в пляске. Замутилось небо, померкло солнце. Ветер обжигал лица, мешал дышать. А путь становился все круче и круче.
Передний из аджарцев вдруг упал и стал медленно сползать вниз, увлекая за собой остальных. Вместе с ними сползал снег. Они попали в оползень, и только чудо могло спасти их. К счастью, оползень вскоре утих, и они снова стали взбираться там, где только что проходили. Так повторялось несколько раз.
На высоте им стали попадаться трещины. И опять самый передний провалился в трещину, и его долго вытаскивали. Но через пятьдесят шагов провалился другой горец. Пришлось по своему следу вернуться назад и долго отыскивать тропу, пока не наткнулись на вешку. Идти стало немного легче.
Так они прошли первый километр, потом второй, третий. Они торопились и вместе с тем очень боялись увидеть то, о чем думали всю дорогу.
На перевале ветер ревел и сбивал с ног. Далеко внизу, в серой мгле, начиналась Турция. Путники молча поглядели туда и свернули налево, к заставе. Они шли, низко пригибаясь, чтобы пересилить порывы ветра. Снег здесь был сдут почти начисто, и пришлось снять снегоступы. Ноги скользили, подвертывались на острых камнях.
— Э-э, слышите? — остановился передний, с силой втягивая в себя морозный воздух.
— Слышим, — ответили ему. — Давай иди!
Пахло дымом. Ветер доносил его со стороны заставы. Все пятеро снова пошли. Если пахнет дымом, значит, горит огонь.
— Что вы скажете? — опять обернулся первый.
— Эй, иди, иди! — поторопили его.
Застава показалась внезапно за нагромождением скал. Она стояла в седловине, снег завалил ее по самую крышу. Глубокие траншеи вели к дверям казармы, конюшни и командирскому домику. Из трубы поднимался дым и рассеивался, подхваченный ветром. На радиомачте, как язычок пламени, трепыхался красный флажок.
— Ну, что? Я же говорил! — громко сказал первый.
Часовой, разгуливающий по траншее, заметил их, приветливо махнул рукой.
Они не спеша спустились вниз, подошли к часовому.
— Начальник дома?
— У себя, проходите, — сказал часовой и улыбнулся.
Горцы неторопливо и степенно прошли по траншее к дверям, приставили к стенке снегоступы, сбили с обуви и башлыков снег. Потом шагнули в темный коридор и через минуту вошли в канцелярию.
Капитан сидел за столом и брился. Окна были завалены снегом, и капитан брился при свете керосиновой лампы. Увидев гостей, он сильно дернул бритвой. На мыльной щеке выступила капелька крови.
— Здравствуй, генацвале! — сняв шапку, сказал старший из горцев.
— Здравствуйте, товарищи! Какими судьбами? — Капитан торопливо вытер недобритое лицо полотенцем.
Горцы подошли к нему, и каждый поздоровался за руку.
— Пришли к тебе, генацвале, — серьезно и просто сказал тот, кто первым снял шапку.
Начальник ценил простоту и мужество в людях; он молниеносно представил себе весь их путь, но ответил так же серьезно и просто:
— Спасибо. У нас все в порядке.
Старший из горцев одобрительно взглянул на него. Он понял, что помощь пограничникам не нужна, что они выдержали буран, но ему понравилось то достоинство, с каким начальник сказал об этом.
— Дежурный! — крикнул между тем капитан и, когда в дверях появился сержант с повязкой на рукаве, распорядился: — Скажите повару, чтобы чайку приготовил!
— Не торопись, генацвале, — сказал старший из горцев, усаживаясь на стул. — Мы не хотим есть. А почему никто из ваших не приходил в Мариндини и замолкло радио?
Капитан пояснил, что в буран не было смысла посылать людей вниз, а радио замолчало, потому что где-то оборвались провода. Вот и все. Горцы слушали и кивали головами.
— А сегодня вот сам хотел спуститься к вам, — заключил капитан.
— Приходи, гостем будешь, генацвале, — сказал старший из горцев.
— Так, так, — подтвердили его товарищи.
— Спасибо, — улыбнулся начальник. — Но уж раз вы пришли, повременю, дел много.
— Дело твое, начальник.
Все помолчали немного. Потрескивал фитиль в лампе. От снега, завалившего окна и стены, в канцелярии стояла могильная тишина. Было тепло. Но все знали, что за стенами и толщей снега бушует ураганный морозный ветер.
Старший поднялся и что-то сказал своим товарищам по-грузински. Те тоже поднялись и стали надевать шапки. Начальник понял, что они собираются уходить.
— А чайку, товарищи?
— Нужно успеть до темноты, начальник, — виновато улыбнулся старший.
— Успеете, честное слово успеете! А так я не отпущу вас.
Горцы посовещались немного и сняли шапки. Они не хотели нарушать законы гостеприимства.
Их накормили, потом они ушли.
…Мариндинцы встречали их всей деревней. И старые, и молодые тревожно смотрели на приближающихся мужчин, ждали, что они скажут.
— Эй, люди, там все в порядке! — крикнул старший. — Расходитесь спокойно по домам.
И все разошлись по своим домам.
Константин Кислов
ПОСЛЕДНИЙ НАРЯД
Два дня в году лесник Ершов отмечал с особым значением — 1 мая и 7 ноября. В эти дни Иван Егорыч поднимался с рассветом, брился, чистил и надевал не рабочую робу, а солдатское обмундирование: хорошо проглаженные шаровары и гимнастерку с белоснежным рубчиком подворотничка. Одевшись, он еще некоторое время стоял перед зеркалом, поправляя так и эдак перелицованную пограничную фуражку, на которой свежо и ярко сверкала звездочка, точно она была приколота к ней не много лет назад, а только вчера. Потом шел во двор и седлал коня. Конечно, это был не тот Огонек, на котором он когда-то скакал по границе, а рабочая лошадь, послушная и нестроптивая, на ней не скакали, а возили дрова, пахали огороды, ездили за сеном. Это, однако, не мешало Ершову относиться к ней, как к боевому коню. Он отгородил ее от коровы, от овечек и поросенка и оборудовал в сарае станок, как в кавалерийской конюшне: с висящими на цепях вальками, с кронштейном, на котором удобно лежало старенькое строевое седло, а чуть пониже — дощечка с надписью: «Конь Мухрай. Всадник — рядовой Ершов, призыва 1932 года».
В лесничестве в общем-то уважали Ивана Егорыча, но считали его старомодным и немного чудаковатым: все другие лесники стремились обзавестись мотоциклом или уж на худой конец мопедом. Ершов не стремился к этому, у него — Мухрай. Словно он не понимал, что от лошади в наше время одни заботы: самому надо косить сено, ладить сбрую, даже ковать — поблизости не было ни одной кузницы. И все-таки Иван Егорыч не завидовал лесникам, которые с ветерком проносились мимо его кордона на сверкающих «ижах». Любовь к коню была сильнее зависти. И не только любовь — в этом была его молодость, с ней-то и не хотелось расставаться. В седло, как и прежде, он садился легко, с достоинством, даже с какой-то гордостью. Поглядел бы на эту посадочку старшина Запорожец! Ершов знает, что в это время глядит на него не старшина учебного пограничного подразделения, а его жена Марья Ивановна. Она стоит у окна и провожает его теплым сдержанным взглядом. Егорыч едет в наряд, не может она провожать его иначе. Так уж заведено у них смолоду. Даже в недобрый день сорок первого, когда Марья Ивановна — тогда Маруся — провожала его на войну, он сказал: