Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 77)
В доме Свибловых тоже была наряжена елка. Маленькая, синтетическая. Она стояла на серванте, аккуратно растопырив увешанные игрушечками полиэтиленовые ветки с неживыми мнущимися иголками.
Увидев Женьку, мать заплакала и сказала:
— Горе мое! Каторжник ты мой несчастный! Отпустили?
— Сбежал, — насмешливо сказал Женька.
— Что же теперь будет? — В глазах матери отразился ужас.
Женька снисходительно, с горечью сказал:
— Не бойся, мама. Никакого пятна на вас с Тонькой не ляжет. Меня в данном случае отпустили досрочно за прилежное поведение и самоотверженный труд.
— Еще чище: мы уж по горло сыты твоей прилежностью, — вздохнула мать и поцеловала парнишку в щеку, сухо и равнодушно, словно дальнего родственника. — Раздевайся, обедом накормлю.
Вечером вернулась с работы старшая сестра Антонина, комсомолка, ударница швея. Увидев Женьку, неопределенно гмыкнув, сказала таким тоном, будто он отсутствовал в родительском доме не полгода, а всего каких-нибудь пару дней:
— А, из дальних странствий возвратясь. Здравствуй.
Женька понимал, что мать с сестрой давно уже страдают из-за него, глубоко переживают всяческие невзгоды, которые он приносит нм, даже любят его, хотя и несколько своеобразно, словно палка собаку.
Он все понимал. Понимал, что в школе среди учителей и общественности класса из-за его различных фортелей были тоже сильные страдания, так что, когда его отправили в колонию, никто этому по удивился, не ахнул, не пожалел о случившемся, не погоревал о нем, но все вздохнули с облегчением.
Из школы Женька выбыл механически: восемь классов кое-как, с грехом пополам закончил, а в девятый явиться не сумел по известной всем уголовной причине.
Еще в колонии он твердо решил начать серьезную, прилежную и праведную жизнь и, когда пришел в школу за документами об окончании восьми классов, нисколько не обиделся на то, что с ним обошлись так предупредительно, торопливо и отчужденно: боялись, что он вдруг передумает и решит продолжать свое дальнейшее образование в поселковой десятилетке и тогда с ним вновь надо будет мытариться и отвечать за него.
И вот Женька устремился в поиски новой жизни и, промыкавшись в поисках ее пять дней кряду, с понедельника по пятницу, устал и отчаялся до того, что хоть под поезд ложись. Она была рядом, близко, всюду вокруг него, эта новая жизнь, руку только протяни, но, словно заколдованная, не давалась ему, да и все. Везде, куда бы он ни обращался, требовалась рабочая сила, он готов был взяться за любое дело, хоть посуду мыть или дрова колоть, но лишь только выяснялось, где он провел время за последние шесть месяцев, так оказывалось, что никто вовсе и не нуждается в его добрых услугах.
Тем временем пришел канун Нового года, последний декабрьский вечер. А человек остался один. В школе он был давно никому не нужен, в новой жизни, к которой стремился, — тоже. И дома в тот вечер никого не было: мать — повариха — до утра будет работать в своей столовой, сестра — отплясывать на фабричном новогоднем балу. Поначалу Женька не особенно тяготился этим одиночеством, но придавал ему значения, протопил печь, поглядел телевизор, постоял, сунув руки в брюки, посвистывая, возле серванта, потрогал мягкие, словно тряпичные, полиэтиленовые колючки на елке и вдруг почувствовал какое-то смутное беспокойство, смятение. "Что такое?" — удивленно подумалось ему, а уж невыносимая, никогда еще не испытанная им тоска одиночества больно и жестко схватилась за его мальчишеское сердце.
В такую ночь, хоть кому привелись, будет горько и обидно оставаться наедине с самим собой в пустом, хоть шаром покати, пусть и теплом, и светлом, с елочкой, с телевизором, но в пустом — вот какая беда! — доме. И Женька, почувствовав эту горькую обиду, заметался по комнатам, но, нигде не найдя себе места, поспешно сунул руки в рукава своего легкомысленного в такие морозы, продувного демисезонного пальтеца, натянул на голову кепочку, погасил везде свет, запер дом и очутился на улице.
А выбежав за калитку, оторопело остановился. Идти ему было некуда. Никто его никуда не звал и нигде никто не ждал.
А на улице вовсю чувствовалось приближение новогоднего празднества. В окнах многих домов горели яркие огни, в чистом темном небе мигало множество звезд, а людей нигде не было видно, даже на самой главной поселковой Почтовой улице, упиравшейся в железнодорожный переезд возле станционной платформы. Это значило, что все уже разобрались по местам, по компаниям и ждут урочного знаменательного мгновения, чтобы стрелять в потолки шампанскими пробками, поздравлять друг друга со счастьем и от души веселиться.
В клубе машиностроителей, к которому от нечего делать, не зная куда деваться, приблизился Женька, под колоннами, ярко освещенными прожекторами и гирляндами разноцветных лампочек, гудела музыка, у парадного входа стояли билетерши, одетые снегурочками, и проверяли у гостей билеты.
Женька определился в сторонке, так, чтобы не мешать людям, идущим в клуб, и не особенно маячить, выделяться на свету. Время шло, он озяб, а никому до него не было дела, никто даже внимания не обратил на него, притопывающего по морозцу невдалеке от клубных колонн. Быть может, думали, что он поставлен тут для порядка? А может, вовсе никто ничего и не подумал, равнодушно скользнув по нему взглядом счастливого, довольного жизнью и предвкушающего веселье человека? Так ли было, не так ли — кто знает?! Женька не задумывался над этим вопросом, стоя при парадном подъезде, поскольку ему страсть как хотелось самому пройти в клуб и хоть какой-нибудь часик, отогревшись, почувствовав себя человеком, потолкаться средь нарядной шумной толпы.
Наконец он понял, что ему и туда дороги нет, что вот промчатся мимо него последние запыхавшиеся, припозднившиеся гости, билетерши-снегурочки запрут двери — и на улице, кроме него, никого, быть может, на все Подмосковье не останется. Понял это, но от отчаяния, огорчения, охвативших его, не мог стронуться с места, все стоял, бодро притопывая на морозе, словно хоккейный болельщик.
И вдруг в награду за это его долгое терпение судьба смилостивилась над ним и вывела из клуба самое Валюшу в распахнутой меховой шубке, с кружевным оренбургским платком, легко, небрежно накинутым на русые волосы, широкими шикарными волнами уложенные в парикмахерской. Как она была сейчас нарядна и красива!
— Ты что тут делаешь? — по обычаю властно и громко спросила она. — Свиблов, я к тебе обращаюсь!
— Я, Валентина Прокофьевна… — сказал Женька, нерешительно, боязливо приближаясь к ней.
— Почему ты тут мерзнешь? Сейчас же иди в клуб!
— У меня же билета нет, кто же пустит…
Он с застенчивой улыбкой глядел на нее.
— Иди, иди, — с ласковой грубостью сказала ока. — Ты как раз мне и нужен. — И пошла под колонны, обернулась в дверях, крикнула: — Иди же!
Снегурочки-билетерши вежливо расступились перед Женькой, и он — слава судьбе! — очутился в теплом вестибюле.
— Разденешься и придешь ко мне в кабинет, — распорядилась Валюта.
Женька кинулся к вешалке, расторопно стянул с плеч пальтишко, сунул в рукав кепочку, торопливо пригладил волосы, одернул пиджачок и уже собрался было постучаться в дверь директорского кабинета, чтобы получить у Валюши дальнейшие указания, как услышал за той неплотно прикрытой дверью ее властный голос:
— Ну и что?
— Так он же был осужден за воровство, — вкрадчиво возражал ей кто-то. — Вы знаете об этом?
— Знаю. Дальше что?
— И вы впустили его в клуб. Больше того, вы сами пригласили его сюда, Валентина Прокофьевна.
— Пригласила. Еще что?
— В такой знаменательный, торжественный день.
— Вот именно.
— Не понимаю я вас, Валентина Прокофьевна.
— Что не понимаешь?
— Вашего отношения к преступному миру.
— Ладно говорить, чего не следует. Давай с тобой логически разбираться. Ты хоть знаешь, что значит оставить за дверями человека в такой торжественный день один на один с самим собой? Знаешь или нет, что такое одиночество? Когда голову готов разбить себе о стену, лишь бы люди были около тебя? Знаешь?
— Но он же преступник.
— Он дурачок, а не преступник. Вот если мы в такую минуту бросим его на произвол судьбы, тогда мы ему поможем стать преступником. Это я гарантирую.
— А чем вы гарантированы от того, что он не стащит из гардероба чье-нибудь пальто, пока хозяин этого пальто пьет шампанское или танцует?
— Вот что, Котик. Иди и готовься к своим ариям. А я тут сама как-нибудь разберусь. Логически. И не вздумай совать в это дело свой нос. Я тебя знаю — пойдешь сейчас дружинников настраивать. Попробуй только испортить настроение этому мальчишке. Я не посмотрю, что ты у нас соло поёшь. Я тебя не уговариваю. Я тебя прошу по-дружески и предупреждаю, что можешь сегодня считать его моим гостем. Понял?
— Я-то понял, Валентина Прокофьевна, только как бы это ваше гостеприимство не обернулось другой стороной.
— Ну давай снова разбираться с тобой логически. Ты хорошо знаешь его судьбу? Что мать с сестрой давно махнули на него рукой, терпят его потому, что он родственник, что деваться ему некуда? Что в школе от него с радостью отделались, потому что он неудобный для них, трудный человек?
Женька замер. Он даже не подозревал ничего подобного ни за матерью, ни за школой, ни за сестрой. Он полагал, что все идет правильно, своим чередом, и если он, непутевый, сам с собой не может сладить, приносит окружающим одни только неудобства, кто же в этом, кроме него, может быть виноват?