Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 78)
— Ты пойми, дурья твоя башка, что он не куда-нибудь, а к нам пришел, — слышался за дверью непреклонный голос Валюши. — В клуб! Стоит и весь дрожит от холода, как описано в старинном рождественском стихе. Девчонки-билетерши увидели, прибегают ко мне, всполошились: Женька Свиблов возле клуба топчется! Вот и давай с тобой логически разбираться что к чему.
— Это ваша воля, только я думаю, что в таких случаях не особенно стоит играть на чувствах сострадания.
Женьке невмоготу стало слышать их голоса. Все стало обидным и горьким, так что в горле прихватило. И все вдруг померкло и притушилось вкруг него: музыка, неистово гремевшая в зале, шум, смех двигавшейся мимо него нарядной толпы, ряженые, бегущий, мерцающий свет гирлянд… Все, все, еще какое-нибудь мгновение назад так остро, радостно и взволнованно воспринимавшееся разумом и душою его, все пропало, сгинуло, и он вновь будто бы остался один средь людей. Он уже ничего не видел, не слышал, не ощущал и, попятясь от двери, понуро побрел к вешалке. Одно ему было сейчас очень определенно ясно: что самое лучшее — уйти отсюда и не портить своим присутствием праздника людям, тому же солисту хора Котику, который так встревожился, узнав, что Валентина Прокофьевна впустила Женьку в клуб.
Он натянул на себя пальтишко, накинул на голову кепочку и уж направился к двери, как знакомый и властный голос остановил его. Тот самый грубый, бесцеремонный, громкий голос, от которого разом приходили в чувство самые бесшабашные поселковые гуляки и которым могла объясняться с людьми лишь одна Валентина Прокофьевна.
— Свиблов!
— Я! — исполнительно и тоскливо вскричал Женька.
— Ну ты смотри! Он еще и не разделся!
Валентина Прокофьевна в белом с серебряными блестками платье, даже еще более нарядная и красивая, чем в шубке, стояла посреди вестибюля, лихо, воинственно подбоченясь.
— Я его жду, а он у вешалки прохлаждается! Раздевайся живее!
И тут Женька как бы очнулся. Вновь перед ним, перед глазами его замерцала иллюминация, вкруг него возникли нарядные веселые люди, а в ушах его опять загремела бравурная музыка, и говор раздался, и смех, и уж это веселье не прекращалось в нем, в ликующем сердце его, перед широко распахнутыми мальчишескими глазами его всю ночь напролет, пока не закончилась встреча Нового года. Потом, дома, выспавшись, он с удовольствием вспоминал эту ночь, как все было хорошо и как Валентина Прокофьевна даже угостила его шампанским и пирожным "наполеон".
— Выпей, Женька, за Новый год и за новое счастье, — сказала она и, чокнувшись с ним, тоже выпила полный бокал, даже не задохнувшись.
После этого он, помнится, так старался, что готов был в доску расшибиться, а выполнить ее распоряжения, словно угорелый, задыхаясь от усердия, носился по всем этажам и комнатам, разыскивал то завхоза, то киномеханика, то еще кого-нибудь, а когда Валентина Прокофьевна выходила из кабинета, преданно дежурил возле телефона, отвечая на звонки, как она велела ему: "Дежурный по клубу Свиблов слушает". Один раз, было это часа в три, позвонил участковый Карпов, нисколько не удивился, что Женька выполняет такое ответственное поручение, и лишь строго спросил:
— Как там у вас дела, Свиблов?
— Все в порядке, товарищ начальник.
— Никаких инцидентов не было?
— Не было, товарищ капитан.
— Поздравляю тебя с Новым годом, передай мои поздравления Валентине Прокофьевне, а если в случае чего, звони мне домой. Бывай здоров, Свиблов, смотри за порядком.
— Будет сделано, товарищ капитан.
А в половине пятого осторожно приволокли в кабинет вовсе осовевшего солиста Котика, уложили на диван, и Женька по распоряжению Валентины Прокофьевны без злорадства, но с удовольствием вылил ему на кудри целый стакан воды. Котик потряс головой, фыркнул, с умилением поглядел на Женьку и запел:
— "Я встретил вас, и все былое…"
Женька засмеялся и сказал:
— С Новым годом, Котик.
А о чем они с Валюшей говорили в ту ночь? Вообще-то ни о чем. Она спросила:
— Из школы ушел?
— Не вернулся, — сказал Женька.
— Правильно сделал. Работать надо.
— Не берут.
— И это знаю. Дураки. Во вторник придешь, я тебя устрою к нам на машиностроительный. И вот еще что: одежда у тебя больно хиленькая. Пальтишко вовсе не по росту. Мини-юбка, а не пальто.
— Другого нет.
— Тоже знаю. В первую же получку купишь себе пальто. Если денег не хватит, я тебе одолжу. Понял?
Возражать ей было бессмысленно. Она, казалось, всегда и раньше, и лучше других угадывала, что и как должно случиться. Иные, конечно, пытались вступать с нею в пререкания, но никогда ничего путного из этих пререканий не получалось. Особенно когда она говорила: "Дурья твоя башка" или "Ну, давай разберемся с тобой логически". Тут уж явно значило, что собеседник ее попал в полный просак, так сказать, по уши влип, как она решила, так и правильно, так и будет.
И все получилось как надо. Только в жизни ее было много неправильного, печального, несправедливого и жестокого, чего, впрочем, общавшиеся с ней люди ис замечали, думая, что если она всегда такая деятельная, жизнерадостная, властная, то и горевать ей решительно не о чем, дай бог, чтоб и всем было так счастливо на земле.
А она была одинока. Ах, если бы кто-нибудь узнал по-настоящему, как она одинока, то, наверное, ни за что и не поверил бы. Жизнь ее уже катилась, летела сломя голову к закату, а она была все одна, одна. Как встала на собственные ноги, пошла работать на фабрику, потом в пионервожатые, потом в РК ВЛКСМ, в исполком депутатов трудящихся, теперь вот десятый год директорствует в клубе; как закрутилась в этом веселом и радостном круговороте общественной деятельности, всевозможных массовых мероприятиях, так и крутится безостановочно день за днем до сих пор. Было, конечно, все: и ухажеры, и вздыхатели, даже возлюбленный, а остались одни только воспоминания. Возлюбленный не вернулся с войны, а ухажеры со вздыхателями все куда-то поразбрелись, где-то позатерялись из-за ее строптивости, разборчивости и несговорчивости. И надо было ей, наверное, вести себя попроще, пообщительнее, поуступчивей, тогда, глядишь, и не пришлось бы кусать в тоске подушку по ночам, пить капли доктора Зеленина, чтобы заглушить или хотя бы унять сердечную боль.
Никто, конечно, об этих болях не догадывался, поскольку она всем своим видом, всеми своими поступками старалась (и небезуспешно) доказать совсем иное, противоположное, будто ей как раз по нраву такое одинокое житье на свете.
— Да чтоб я ему носки стирала, пуговицы к штанам пришивала, — громко, решительно, по обыкновению, говорила она. — Да пошел он к чертовой матери с таким семейным счастьем!
И все принимали эти слова за чистую монету.
— Я живу и горя не знаю. Сама себе хозяйка. Куда ушла, во сколько пришла — ни перед кем не обязана отчитываться.
А в действительности ей так не хватало этой домостроевской подотчетности, так порою бывало горько и обидно оттого, что некому даже майку постирать, паршивую пуговицу к брюкам пришить. И не любила долго задерживаться дома еще потому, что в квартире жила дружная, счастливая, многодетная, весело-крикливая семья, а она ютилась возле той семьи в тесной комнате, где с трудом умещались диван-кровать, шифоньер да столик со стульями.
С утра до полуночи занималась она клубными делами. Чего только в клубе у нее не было: кружки, киносеансы, балы, собрания, лекции-беседы, концерты, даже выставки цветов и овощей, взращенных поселковыми садоводами-огородниками, даже секция борьбы самбо и три футбольные команды, игравшие на первенство района. Работы хватало: денежные отчеты, телефонные переговоры, поездки в кинопрокат, на районные совещания работников культуры, в Мосэстраду, так что передохнуть иной раз было некогда. Но если выпадало свободное время, она лихо играла на бильярде, по-мужски задирая ногу, и очень гневалась, когда проигрывала. Штатный персонал обыгрывать ее не осмеливался, так как можно было свободно на целый день испортить настроение не только директорше, по и всем сослуживцам.
При клубе был актив общественности, в котором состояли не только уважаемые машиностроители, но и подростки, вертевшиеся по вечерам у входа, возле кассы, под колоннами и готовые выполнить любое Валюшино указание. Среди таких старателей после новогоднего вечера очутился и Женька Свиблов. Хотя он и ходил еще в своем стареньком поддергайчике, но перемены, происшедшие с ним в новом году, были значительны: Женьку устроили на машиностроительный, и он успешно копил деньги на новое пальто. Хранение этих сбережений было поручено Валентине Прокофьевне.
И вот однажды в мартовскую субботу Свиблов забрал у Валюшн деньги и отправился в город делать первую самостоятельную большую покупку. И так ему повезло, такое пальтецо он себе отхватил, что когда явился вечером в клуб, то даже Валентина Прокофьевна всплеснула руками и восхищенно воскликнула:
— Ах, какая обновка! Поролоновое, самое модное! Где ты его достал?
— Да в Орликовом переулке.
— И сидит, как на тебя сшито, Женя. Ты такой в нем солидный и исключительно нарядный! Повернись-ка!
Он обрадованно и смущенно поворачивался перед ней, еще не ведая о том, какая огромная беда вот-вот должна случиться с ним. Откуда ему было знать, что дружинник, дежуривший возле клуба, уже сообщил по телефону-автомату в отделение милиции о том, что в клубе машиностроителей появился ранее судимый за кражу Свиблов Евгений в новом пальто. Поролоновом, коричневого цвета, с трикотажным воротником, с поясом. Участковый милиционер, воскликнув: "Ах, вот как!" — велел не спускать с этого жулика глаз, а сам поспешил в клуб, чтобы принять личное, непосредственное участие в задержании преступного элемента. Конечно, если бы это был капитан Карпов, тот наверняка несколько иначе взглянул бы на дело, подумал, прикинул и, вероятно, усомнился бы в целесообразности и необходимости немедленного задержания Женьки Свиблова, Но Карпов, как назло, уже находился в отставке, на пенсии, а новый участковый, молодой, ловкий, энергичный, образованный, даже рассвирепел, узнав, что Свиблов, имевший судимость за кражу, так свободно и нагло разгуливает у всех на глазах в новом коричневом поролоновом пальто.