Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 75)
Войдя в вагон, они примостились рядом. Надя обхватила обеими руками его руку и прижалась к нему. Митя, думая, что она задремала, боялся пошевельнуться.
Но Надя не спала, то и дело открывала глаза, приподнимала голову и взглядывала на него влюбленным взглядом, то молча, то о чем-нибудь спрашивая, и, будто убедившись в тем, что он цел, невредим и даже произносит в ответ ей слова, опять на мгновение успокаивалась.
Подремав, Надя подняла голову и, смутно улыбнувшись, взглянула на Митю.
— Мне сейчас показалось знаешь что? Будто мы едем далеко-далеко.
— А что, — отозвался он, — можем спокойно уехать.
Надя опять улыбнулась, положила голову ему на плечо и, повозившись, устроившись поудобнее, закрыла глаза.
А вагон жил своей, совсем далекой от них жизнью. Сосед Мити, не очень уже молодой, но и не так чтобы старый, усатый человек, обстоятельно обсуждал со своим другом начавшуюся войну в Омане, о которой сегодня сообщалось в печати. "Ну, не хорошо, не хорошо. Ну!" — осуждающе говорил усатый человек. Парни, толпой ввалившиеся в вагон, остановившись в проходе меж скамеек, громко спорили о футболе, с соседней скамейки слышался злой, обиженный голос: "Ну, ничего, взял я и этот наряд. Ладно. А расценки? Я у него спрашиваю: а расценки? Молчит: ладно, мол. Не-ет, меня не проведешь, не на такого напал…" А за Митиной спиной рассказывала женщина, неторопливо, позевывая: "И родился у них мальчик. Такой-то хороший, такой-то веселый. А он сейчас взял и ушел к другой, к разведенке. И осталась она с мальчиком…"
Надя тем временем вновь подняла голову.
— И, знаешь, давай уедем совсем далеко. В Заполярье или на целину. Нам дадут домик, и мы будем там жить. Всю жизнь. А в Москву будем приезжать в гости.
— Только подождем, когда ты кончишь учиться. Ладно?
— Ладно, — охотно согласилась она.
Усатый человек, обсуждавший войну в Омане, был не кем иным, как писателем, о котором упомянуто в начале рассказа. Напомним, что это был писатель рассудительный, добрый и очень проницательный, вероятно, потому, что с некоторых пор пил только сухое вино. Он давно обратил внимание на их счастливые усталые лица, на то, что для них не существует ни вагона электропоезда, в котором они находятся, ни людей, которых по мере приближения поезда к городу становится вокруг все больше и больше.
И, увидев это, он понял, почему они находятся в таком трогательном одиночестве и не замечают ни радостей, ни печали, ни веселья, ни горя, царящих вокруг. А когда он понял это, лицо его стало еще добрее и приветливее, как у милого андерсеновского Оле-Лукойе, потому что счастливых людей на земле теперь, стало быть, прибавилось ровно на два человека.
И он решил непременно написать про это рассказ. Вот только жаль, что он до сих пор никак не соберется и не напишет. А рассказ может получиться очень интересным, и все с удовольствием прочтут о том, как на свете появилось два новых счастливых человека, которые будут долго-долго, до глубокой старости, жить в мире и согласии и преданно любить друг друга.
Балаболка
Серенький ноябрьский денек, с неба, из низких, клочьями, сердито мятущихся туч сыплется что-то неразумное: то нудная частенькая водица, то хлопья косого мокрого снега, то вдруг какая-то пшенная крупа. И все вперемежку, беспрестанно, а сквозь эту осеннюю несуразицу по Ярославской железной дороге летит, прорывается к Москве, пошатываясь от скорости и взвывая возле переездов, электрический поезд. Народу в вагонах, как говорят, не так чтобы: часы "пик" давно прошли. Вот на одной из станций в вагонную дверь, распахнув в стороны обе створки, влетает мужичонка неопределенных лет в ватнике, яловых сапогах и шапке, уши которой, словно у глупого щепка: одно сторожко торчит вверх, другое опущено долу. Влетает он так стремительно, будто его на платформе собаки рвали, плюхается на первую попавшуюся скамейку и оглядывается. Рядом видит толстую старуху в модном молодежном пальто из синтетического хрома, напротив — двух бабенок. Пальто на старухе блестит, как кожух на сельском механизаторе, на коленях ее — пол-литра с бумажной затычкой, она цепко держит бутылку обеими руками; на бабенках жеребковые жакеты, на головах бабенок страх как, до безумия даже, яркие платки: на одной голове желтый, на другой — оранжевый. Бабенки ладные, веселые, востроносые. Как сороки.
— Мир честной компании, — приветливо щерит прокуренные зубы мужичонка. — Поехали с орехами.
— Здравствуй, если не шутишь, — ласково отвечает старуха.
Мужичонка косится на бутылку, лицо его сейчас же выражает умиление.
— Батюшки, пресвятая богородица, помилуй мя, боже, — восклицает он. — Тара из-под московской особой, а внутри святая водица из Троице-Сергиевской лавры.
— Больно глазастый, — говорит старуха. — Не провидец ли?
— Угадал? Зачем водица?
— Она от почек мне хорошо помогает.
— Простая колодезная водица?
— Во что веришь, то и помогает, милый.
— А я так ни во что не верю, — хорохорится мужичонка.
— И ничто тебе не поможет.
Это вещие слова. Мужичонке давно уже нет никакой помощи от окружающей его жизни. Да он в ней даже и не существует, он просто-напросто, бестолково пыжась, неприкаянно болтается в ней, словно в проруби. Болтается и с утра до вечера ну себе хорохорится.
— И не надо, я человек простой, — беспечно отвечает он старухе. — Я сейчас, если ты хочешь знать, в командировку еду. Я часто в командировки езжу. Почаще послов и всяких дипломатов. То туда, то сюда, прямо спасу нет. Только успевай поворачиваться. Не вру, у кого хочешь спроси. Побуду один день дома, сейчас же — дверь на замок и качу в командировку. Радио слушаешь? — вдруг спрашивает он старуху.
— Ну! — говорит старуха. И по этому самодовольному, восторженному восклицанию ее всем становится ясно, что она не только радио слушает, но и возле телевизора горазда часами стулья просиживать.
— А я очень тоже люблю радио слушать. Хлебом не корми. Особенно ночью. Би-би-си, "Голос Америки", — бахвалится мужичонка. — Когда не спится, сейчас включаю приемник — трык! — и пошла писать, что где случилось-произошло, кто на кого напал, кто кого обозвал. Сейчас же мне все известно как на духу.
— Врут небось как сивые мерины, — говорит старуха.
— Как на ладони выкладывают, что и где. Когда не спится, я сейчас же руку протяну — трык! — и слушаю. Мне что! Живу один, никого на свете. Дом у меня большой, справный, теплый и под шифером. У меня все постройки под шифером: и двор, и погребушка — все как есть под шифером. Сейчас проснусь, послушаю, когда не спится, и все дела знаю.
— Вранье и сплетни, — говорит старуха.
— Не скажи. Например, сообщают: так и так, то да сё. Все знаю. Осведомлен. Прихожу к зятю. У меня зять майор. Так и так, говорю, Сапелкин. А он говорит: "Не знаю, не читал, ерунда". Вот как! Майор, большой чин, а еще не читал. И тут я ему все выкладываю.
— Сплетни все, — говорит старуха.
Какие такие сплетни? Я один живу, дом большой, приволье. Хочешь — середь ночи радио на всю катушку запускай, так что соседские собаки с перепугу начи-нают почем зря брехать, хочешь — спи себе на здоровье. Поспишь, дом на замок — и в командировку, дня на три, а то и на все четыре. А вы кто такие будете? — вдруг обращается он к бабенкам. — Откуда такие?
— Рязанские. В гости приезжали, — говорит та, что с оранжевой головой.
— Мужья небось дома заждавшись, а вы по гостям шастаете?
— А у ней нет мужа, — смеясь, говорит желтоголовая.
— Нету? Тогда выходи за меня замуж. Обеспечу, как царицу. Очень даже просто. Ты мне сразу приглянулась. А я человек тверезый, тихий, одинокий-холостой. Хоть кого спроси. Никого у меня нет во всем белом свете.
— А зять-то, — говорит старуха.
— А что зять? Зять у меня майор. Они со второй моей дочкой на соседней улице квартируют совершенно отдельно и никак меня не касаются.
— А говорил, никого нету, — смеется старуха. — А, батюшки!
— Как это нету? Третья дочка в Москве, тоже замужем, первая, опять же замужем, в Уркуте живет. Знаешь такой город — Уркуту?
— И жена еще небось есть, — говорит старуха.
— Иго! — восклицает мужичонка. — Иго! Россия двести лет татарское иго терпела, а я тридцати не вытерпел, и она, башкирка, ушла от меня, в Уркуту уехала. Плюнула на все хозяйство и уехала к старшей дочке в Уркуту. У кого хошь спроси, не вру. — Он некоторое время умильно смотрит на бабенку в оранжевом платке. — Так ты выходи за меня замуж, а? Чего тебе одной, а я тебя, как царицу, обеспечу, дом у меня большой, все пристройки как есть под шифером, сад-огород. А я в командировках мотаю то туда, то сюда, не на кого дом оставить. Сиди себе отдыхай, семечки поплевывай.
— Стало быть, она тебе вроде собаки нужна — дом сторожить? — говорит та, что в желтом платке. — Хорош женишок выискался. — И, сказав это, высокомерно поджимает губы.
— Дом он и неогороженный простоит сто лет, — ничуть не обидясь, говорит мужичонка. — А мне одному — благодать святого духа! Пришел, что хошь, то и вытворяй. И никто слова сказать не посмеет. Некому. А у меня все есть. Дом большой, ужас как теплый, деньги тоже водятся. Вчера получил аванс сорок пять рублей. Тридцать дома оставил, пятнадцать с собой в командировку взял. — Он на мгновение задумывается, многозначительно уставясь в потолок. — Нет, вру. Не пятнадцать, а десять. Вчерась, домой ехавши, пол-литра купил и колбасы. Один, чего мне. Сам себе хозяин, благодать. Пришел домой, выпил стакан, задумался об жизни, и так мне тепло стало от выпитого, что печь даже не стал топить и уснул. Вот у меня какой теплый дом. Так что ж, поладим, а? — обращается он к оранжевой бабенке.