реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 58)

18

И все бы, конечно, ничего, черт бы с ними, с этими ресторанными ценами, но нам предстояло прожить в Ташкенте не день, не два, а целый месяц. И сразу возникла задача с двумя неизвестными: как прожить тридцать дней на четыреста рублей этим двум бесшабашным неизвестным, если даже за одну гостиницу они должны будут уплатить раза в два больше вышеуказанной суммы. Как? Я не знал. Я впал в уныние. Наше ближайшее будущее казалось мне безнадежно мрачным. Хоть сейчас же возвращайся обратно. Но вот беда — и на обратную дорогу денег у нас уже не было. Просвистели! Повторялась моя архангельская история. Излишне нарезвившийся репортер-неудачник получил свое по заслугам. А Гриня меж тем был по-прежнему философски беспечен и весел.

Мы сняли номер в гостинице, уплатив по Грининому настоянию за много-много дней вперед, и развалились на кроватях, отдыхая от веселых дорожных приключений. Впрочем, отдыхал только Гриня, а я панически мучался.

— Что же мы будем делать? — канючил я. — Как же мы будем жить здесь целый месяц?

Гриня дремал. А может быть, даже спал. Он не обращал на мои интеллигентские стоны никакого внимания.

И я, не видя поддержки, постепенно угомонился. Я как-то даже вдруг смирился со своей печальной участью и стал размышлять. Здраво, обстоятельно. И вот что мне в результате этих размышлений вспомнилось. Еще мальчишкой я читал повесть С. Григорьева "Кругосветка", и в ней, между прочим, рассказывалось о том, как А. М. Горький, будучи без денег, чтобы отправиться в путешествие на лодке с бедными ребятишками, продал свои часы. "Стоп! — скомандовал я себе. — Внимание. Разберемся без паники. Горький, оказавшись без денег, не задумываясь, взял да и продал часы. Как просто — продал, да и все тут. Часы продал Горький. Но если Горький продал часы, то мне, стало быть, сам бог велел. Если Горький ничего не видел в этом дурного и не задумываясь загнал часы… Это же здорово — продать часы и положить в карман деньги. Вот-то Гриня удивится и обрадуется!"

Я покосился на Гриню. Он лежал неподвижно, смежив веки и сложив руки на груди. Спал беспечно и праведно. Гриня посапывал.

Я осторожно спустил ноги с кровати, сунул их в ботинки, пригладил волосы, подхватил пиджак и шмыгнул за дверь.

На улице было по-летнему тепло и солнечно. Журчали арыки. Огромные сильные урючины были сплошь покрыты бело-розовым цветом, источавшим тонкий медовый запах. Всюду, где только можно, остро топорщилась из земли молодая трава. В Ташкенте стояли бдагодатные мартовские дни.

Я никогда не был в этом шумном, веселом, зеленом, солнечном городе, полном тюбетеек, полосатых ватных халатов, широких, радужно нарядных женских шелковых платьев, арыков, прокопанных и вдоль и поперек, полных прозрачной текучей воды. За всю свою жизнь я нигде не видел сразу столько ишаков, старательно семенящих на тоненьких ножках под огромными и, вероятно, очень тяжелыми тюками поклажи. Думается, взвали эти тюки на спину лошади, она зашатается и, чего доброго, упадет, а бедный безответный ишачок — топ-топ-топ — семенит да семенит. И хоть бы что. И ему, и хозяину его. А — жалко.

Так я шел по улицам вечнозеленого каменного города, радостно, восторженно приглядываясь к нему, и скоро ноги мои остановились около часовой мастерской. И я снял часы с руки. Великолепные фронтовые часы со светящимся циферблатом, антиударные и непромокаемые, и молча протянул часовых дел мастеру. Он осмотрел их со всех сторон, потом вопросительно воззрился на меня.

— Сколько они стоят? — просил я.

— Я бы дал тысячу рублей, — ответил он.

— Давайте тысячу и считайте их своими, — сказал я как можно развязнее, будто продавать часы для меня было самым плевым делом и занимаюсь им я не первый и не последний раз. Но в эту минуту я, черт бы меня побрал, почему-то готов был сгореть со стыда, готов был провалиться сквозь землю. Быть может, потому, что мне никогда в жизни еще не приходилось заниматься такой куплей-продажей! От одной мысли, что меня могут заподозрить в мошенничестве или воровстве, бросало то в жар, то в холод.

Часовых дел мастер не спешил. Он оценивающе оглядел меня с ног до головы, наморщил лоб, поднял глаза к потолку, подумал, потом опять критически поглядел на меня и лишь после этого не спеша спрятал мои часы в стол, вынул из кармана бумажник, отсчитал тысячу рублей и, ни слова не промолвив, протянул мне деньги. Я тоже, ни слова не говоря, положил их в карман и вышел из мастерской. Помнится, по дороге я несколько раз воровски оглядывался, боясь, что за мной кто-нибудь следит, подосланный этим подозрительным мастером.

Гриня, уже выспавшийся, развалясь в кресле, весело болтал с кем-то по телефону.

— Хоп, хоп, хоп, — говорил он. — Якши, рахмат[6].— И, повесив трубку, спросил у меня: — Где ты был?

— Часы загонял, — с горечью сказал я.

— Зачем?

— А жить на что?

— Загнал?

— Загнал.

— Кому?

— Часовому мастеру.

— За сколько?

— Вот, — гордо сказал я, выкладывая перед ним пачку денег.

Гриня пересчитал их и сказал:

— Пойдем вернем ему эти деньги и скажем, что он жулик.

Я запротестовал. Скандалить с часовщиком было для меня еще постыднее, чем продавать ему часы.

— Значит, не пойдешь? — спросил Гриня.

— Не пойду.

— Ай-яй-яй. Значит, будем обходиться одними моими часами?

— Пока не кончатся мои деньги. А потом и твои загоним.

— Ай-яй-яй, — сказал Гриня, восхищенно глядя на меня. — Нехорошо совершать дважды необдуманный поступок. Мы не будем продавать вторые часы. Они нам пригодятся, поскольку я завтра получу три тысячи рублей за альбом, которые не успел получить в прошлом году. Вот, — он небрежно кивнул на телефон, — сейчас договорился. Ну, а теперь пойдем есть шашлык, раз мы стали вдруг такими богатыми.

И мы пошли в шашлычную и по дороге — бог ты мой! — чуть не каждый третий встречный оказывался Грининым знакомым.

— А-а, здравствуй! — кричал ему, весь расплывшийся в улыбке, словно вот-вот растает в ней, толстый, усатый чистильщик обуви. — Когда приехал?

— Здравствуй! — словно глухому кричал Гриня. — Сегодня приехал.

— Э, уртак, салям алейкум![7] — приветствовал его минуту спустя ловкий, стройный черноглазый парень в тюбетейке, кителе и шароварах, заправленных в легкие шевровые сапожки.

— Алейкум салим! — радостно кричал Гриня. Они с размаху, как барышники на ярмарке, хлопнули по рукам, захохотали, обнялись, расцеловались и о чем-то оживленно заговорили, перебивая друг друга, по-узбекски.

Так, раскланиваясь и расшаркиваясь направо и налево, мы продвигались к нашей заветной цели — шашлычной и, надо сказать, прибыли туда не скоро.

Знакомые то и дело окликали Гриню и по-русски, и по-узбекски, и кроме чистильщика обуви да ловкого парня в кителе, оказавшегося работником местного радиовещания, нам повстречались: председатель корейского колхоза из района Той-Тюбе, актер драматического театра имени Хамзы, писатель Михаил Шевердин, какие-то две очень застенчивые великовозрастные девицы из Одессы, застрявшие в Ташкенте со времени эвакуации, и еще человек, наверное, пятнадцать самых различных возрастов, профессий и национальностей. И всем им Гриня представлял меня несколько театрально и торжественно, и все сейчас же начинали любезно расспрашивать меня, не устал ли я в дороге и как мне нравится в Ташкенте.

Последним Грининым знакомым на нашем пути в шашлычную был высокий старик, с большими, изрядно уже седыми вислыми усами, как у Т. Г. Шевченко, на гаком же величественном и добро-насмешливом лице. Он был строен, как тот малый из радиокомитета, и точно так же, как тот малый, одет. Только на кителе его была Золотая Звезда Героя Социалистического Труда и значок депутата Верховного Совета. И уже не он, а Гриня первый с поклоном произнес приветствие. Это был великий узбекский колхозник Хамракул Турсункулов, на всю страну прославленный председатель прославленного колхоза. Он приехал на сессию Верховного Совета республики, открывавшуюся утром следующего дня.

— Здравствуй, здравствуй, — покровительственно и величаво сказал он Грине. — Давно я не видел тебя. Как поживают твои родные, все ли здоровы, благополучно ли в вашем доме?

Возможно, он что-нибудь другое сказал, я не знаю узбекского языка, но по выражению его лица мне показалось, что именно это проговорил он, с отцовской снисходительностью, покровительственно усмехаясь, глядя на моего приятеля.

Мы с Гриней должны были самым первейшим делом, как можно скорее послать в свой еженедельник репортаж о начале сева хлопчатника. Но сеяли пока только на юге республики.

А под Ташкентом — когда?

Именно об этом, — я догадался, глядя на лицо моего приятеля, — спросил он прославленного из прославленнейших хлопкоробов.

Аксакал протянул руку, сорвал с дерева листок, помял его в пальцах и, покачав головой, вдруг по-русски сказал:

— Еще рано. Еще могут быть заморозки. Может быть, через несколько дней.

И мы любезно распрощались и пошли своей дорогой. Гриня объяснил: если Хамракул Турсункулов не сеет, значит, никто под Ташкентом не сеет, хотя у всех (оторви мне голову, — сказал Гриня) давно готовы к севу и семена, и машины. Но они ждут, когда выведет на поле своих колхозников Хамракул Турсункулов, когда он скажет им, как полководец: "Теперь пора", — и тогда вслед за ним на поля ринется все Подташкентье. Так повторялось из года в год. И никогда еще не было никаких отступлений от этого твердого правила.